Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй нетрудоспособный был географ, контуженный фронтовик Глухарёв. Про него написали, что он не слышит ответов учащихся, полностью оправдывая свою фамилию, и оценки ставит наобум. Но интересно, что заменившая его учительница в следующей четверти вывела точь-в-точь такие же оценки, что и Глухарёв.
– А как же вы узнавали, кто на сколько знает? – любопытствовал Антон позже, когда у учителя уже был слуховой аппарат.
– По глазам. И по выражению лица. У ребенка всё на физиономии написано. Даже больше, чем четыре градации. Если надо, можно было бы ставить и три с плюсом или четыре с минусом.
В облоно переполошились, заставили Крючкова направить обоих педагогов на ВТЭК, где им и выдали волчьи билеты. Глухарёв, однако, не сдался – написал маршалу Чуйкову, которого он возил до контузии, и года через полтора его в школе восстановили. А учительница пения так и осталась при своей крохотной пенсии.
Со стекольщиком они зажили дружно, после его вечерней нормы пели дуэтом. Кажека мгновенно запомнил со слуха классические романсы, она усвоила его репертуар – с подсказками, память у неё, как у всех непьющих, говорил Кажека, была значительно хуже.
Иногда Кажека пел соло; вопреки распространенному мнению, от пьянства он голос не потерял, а сохранил до возраста, когда профессиональные тенора выходят в тираж; музыкант Леонтьев даже находил, что с годами его голос стал мягче.
Антон, идя по вечерам на дежурство возле Клавиного дома, всегда у их плетня задерживался. Совокупный репертуар супругов был богат; даже соседи, которые всякий летний вечер могли слушать, как они, сидя на завалинке, пели, говорили, что повторяется супружеский дуэт редко.
Но один жестокий романс Антон слышал несколько раз, видимо Кажеке он нравился, Антону тоже, а что ему нравилось, он запоминал с первого раза, а тут ещё повторяли.
Луна – красавица ночнаяОбходит дальний свод небес.Кусты руками раздвигая,Шагал разбойник через лес.
Про луну было очень красиво, и дальше, когда послышался звук колокольчика, тоже хорошо:
Глаза разбойника сверкнули,Кинжал блеснул в его руке.
В другой раз было спето наоборот: блеснули глаза, а кинжал сверкнул. Ворочаясь в постели, Антон долго мучался: что лучше?
И лошадей остановилаЕго могучая рука.С разбитым черепом на землюУпало тело ямщика.Но не зевал старик полковник,Со шпагой выскочил в руке,И завязался бой кровавыйВокруг кареты на песке.
Исходя из содержания куплета, кинжал следовало без оговорочно заменить на клинок: какой бой с кинжалом против шпаги, явная порча текста.
Полковник был старик, а у разбойника – могучая рука:
И в сердце раненный полковникНа землю замертво упал.
Дальше шёл куплет, Антона смущавший:
Разбойник бросился к добычеИ полушубок быстро снял.
Огорчала меркантильность разбойника, но главное – Антону не нравился полушубок. Он не знал, в чём ездили в каретах полковники, и даже опробовал вариант «тулуп медвежий быстро снял», но стало ещё хуже – в тулупе не пофехтуешь. Снимая с убитого часы, разбойник «отца родного в нём узнал». После этого он во всём признался, наверно сказал, как в рассказе Гаршина «Сигнал»: «Вяжите меня». Его «в цепи заковали, в Сибирь на каторгу свезли».
В семинаре по фольклору Антон потом сделает доклад о жестоком романсе, где будет утверждать, что в этом тексте содержатся почти все главные черты жанра: поэтические штампы («красавица ночная», «свод небес»), бродячий сюжет (сын в своей жертве узнаёт отца) и проч. Остановится он и на полушубке, выдающем социальное происхождение автора. Эрна Васильевна сказала, что на основе малоизвестного репертуара Кажеки, дополнив его другим материалом, Стремоухов должен написать работу о поэтике жестокого романса. Антон загорелся, собрал материал, но, как и многое другое, не написал.
Когда у жены Кажеки спрашивали, не путает ли муженёк чего-нибудь со всё время пьяных глаз, она серьёзно отвечала, что, напротив, очень разумен, только в датах слабоват.
– Увидит случайно свежую газету: «Ещё декабрь? А я думал, уже февраль – вьюжно очень». Один раз со мною сильно спорил: он считал, что ещё пятидесятый год, а шёл – пятьдесят второй.
В этот приезд, когда Антон в очередь навестил учительницу, она, как всегда, серьёзно рассказывала, что здоровье у неё более или менее, катаракту после поездки в Москву к Фёдорову удалось остановить; муж, хоть и старше её на пятнадцать лет, чувствует себя по-прежнему как нельзя лучше, работы невпроворот, все хотят только Кажеку, потому что лучшего стекольщика не видывали; живут в достатке, муж всегда в хорошем настроении, улыбается, за всю жизнь на неё ни разу не крикнул.
– Проблема у нас сейчас только одна: он по вечерам привык выпивать бутылку, а я борюсь за четвертинку, как утром, – возраст всё же.
Антон вспомнил разговор с женой известного московского профессора, лингвиста-полиглота, и в старости изучавшего всё новые и новые языки, в том числе и неиндоевропейские, – после его 75-летнего юбилея жена тоже стала бороться за четвертинку по вечерам. Кажеке было под восемьдесят, и в своём режиме он пребывал уже лет пятьдесят.
Возьми в руки пистолетикИ прострели ты грудь мою.
35. Караси из архиерейского пруда
Ещё нужно было навестить Павла Львовича, второго, кроме деда, из оставшихся в живых братьев Саввиных, Первого протоиерея Горьковского кафедрального собора. Приходилось торопиться: был канун Великого поста, и в случае опоздания Антон рисковал лишиться разносолов, вполне сопоставимых с бабкиными, которые приготовляла экономка о. Павла.
Автобус до Горького – Нижнего, как называл его протоиерей, – шёл шесть часов. В окно Антон старался не смотреть, ибо сильно подозревал, что в голове застучит текст «Эти бедные селенья, эта нищая природа, край родной долготерпенья, край ты русского народа», на который, уступая в ритме, но не в энергии, будет наплывать другой, столь же недалеко лежащий: «Едва отъехали от города, как пошли писать чушь и дичь по обе стороны дороги». Кажется, обошлось, шоссе оказалось на удивленье хорошим, автобус – покойным; Антон открыл том из собрания проповедей Бандакова, взятый у деда ещё полгода назад, но так и не прочтённый. В портфеле лежала ещё одна старая богословская книга, которую он, наоборот, прочёл, но собирался просить увезти обратно – по внутренней стороне переплёта размахнулась дедова надпись: «Не читать. Атеистическое мировоззрение». Книги с подобными, сделанными для себя инскриптами перекочёвывали к Антону, их набралось уже с полдюжины, среди них было одно-два известных философских имени. Бандаков оказался замечательным проповедником, прекрасным стилистом и, видимо, оратором; но поражало другое: не было, кажется, ни одного события тех лет, на которое не откликнулся бы этот провинциальный священник – солдатский набор, неурожай, открытые читальни, эпидемия.
Из окон дома деда доносились звуки фортепиано и его приятный баритон (у всех Саввиных были хорошие голоса); пел он «Серенаду» Шуберта. Антон остановился послушать одну из своих любимейших вещей; кроме того, он надеялся узнать наконец до конца слова – и Кемпель-младший, и Атист Крышевич помнили их до того места, где речь идёт о трелях соловья. Но место было какое-то роковое: пропев «Horst die Nachtigallen schlagen», дед дальше стал лишь играть сопровождение.
Экономка, полная свежая дама в платочке, проводила в зало. Увидев гостя, дед захлопнул крышку рояля, закрестился: «Ох, грех, светское, грех, грех…» В прошлый приезд Антона он играл Шопена.
На другой день с утра гуляли над Волгой, Павел Львович вспоминал о Нижегородской ярмарке, где он восемьдесят лет назад побывал мальчиком; как отец водил его по всем церквам, от чего он чуть не падал; но зато из двадцати сортов пряников он попробовал не меньше половины: красные клюквенные и фиолетовые черничные, миндальные и облепиховые, пьяные и тульские, а уж фигурные… Бабка, не так давно у деда гостившая, рассказывала о его популярности – за смелые проповеди, но главным образом за то, что когда в церквах при крещении ребёнка ввели паспортную регистрацию родителей, о. Павел никогда не отказывался крестить на дому и делал это бесплатно. Бабка не преувеличила – деду многие кланялись, одна дама подошла под благословение.
– Дядя Павел, – говорила мама, – не одобрял, что мы, внуки отца Льва, в церковь ходили только в детстве (взрослой ходила одна Тамара), что его брат не дал своим детям религиозного воспитания. Но отец считал: это повредит нам в советской жизни. Сам он не говорил, что окончил духовную семинарию, а дядя Павел не скрывал и в анкетах писал: служил священником в такие-то годы. Может, при его посадке и это сыграло свою роль.
В числе прочего Антон собирался выполнить просьбу бабки, связанную с предсмертным письмом Иосифа Львовича, самого младшего из братьев Саввиных. Он, как и все они, кроме Антонова деда, был священник, посадили его в тридцать первом или втором году, «когда арестовывали всех священников». Вскоре он умер в харьковской тюрьме от дизентерии. Выдавая тело бабке, следователь передал ей и его письмо – «чего я делать бы не должен, но поражён силой духа вашего попа». Письмо баба иногда перечитывала и всегда плакала. Когда арестовали знакомого семьи студента Мирона за связи с бендеровцами, в доме в ожидании обыска вместе с фотографиями отца с Мироном у памятника Яну Собескому и отца с братом Василием, пребывающим на Колыме уже десятый год, сожгли и это письмо. Несмотря на перечитыванья, баба его содержание помнила смутно, о чём горевала. И просила Антона спросить у о. Павла – он должен помнить.