Святость и святые в русской духовной культуре. Том II. Три века христианства на Руси (XII–XIV вв.) - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он его и не терял. Да Варфоломея принадлежало Богу и всему тому, что к Нему вело. Нет относилось к тому, кто и что отделяло от Бога. Все это видно из краткого фрагмента «Жития», в котором описывается жизнь Варфоломея после встречи с таинственным старцем:
[…] к детемь играющим не исхожаше и к ним не приставаше; иже впустошь текущим и всуе тружающимся не вънимаше; иже суть сквернословци и смехотворци, с теми отнудь не водворяшеся. Но разве токмо упражняашеся на славословие Божие и в томъ наслажашеся, къ церкви Божии прилежно пристояше, на заутренюю, и на литургию, и на вечерню всегда исхождааше и святыя книгы часто почитающе.
Но сильнее нет было да отрока, ибо оно вело к Богу, в близость Его, и оно же определяло душевную и телесную дисциплину Варфоломея. А тем временем подходил к концу ростовский период его жизни, когда он вместе с родителями жил въ пределех Ростовъскаго княжениа, не зело близ града Ростова, точнее — не в коей веси области оноя. «Житие», приблизившись к тому дню, когда эта ростовская весь будет навсегда покинута, еще раз, как бы подытоживая все, обращается к Варфоломею на его пути к Богу:
И въ всемъ всегда труждааше тело свое, и иссушая плоть свою, и чистоту душевную и телесную без скверъны съблюдаше, и часто на месте тайне наедине съ слъзами моляшеся къ Богу, глаголя: «Господи! Аще тако есть, яко же поведоста ми родителие мои, яко и преже рожениа моего твоа благодать и твое избрание и знамение бысть на мне убоземь, воля твоя да будет, Господи! Буди, Господи, милость твоя на мне! Но дай же ми, Господи! Измлада всемъ сердцемъ и всею душею моею яко от утробы матере моея къ тебе привръженъ есмь, из ложеснъ, от съсцу матере моея — Бог мой еси ты. Яко егда сущу ми въ утробе материи, тогда благодать твоя посетила мя есть, и ныне не остави мене, Господи, яко отець мой и мати моя оставляют мя. Ты же, Господи, приими мя и присвой мя к себе, и причти мя къ избранному ти стаду: яко тебе оставленъ есмь нищий. И из младеньства избави мя, Господи, от всякиа нечистоты и от всякиа сквръны плотскыя и душевныя. И творити святыню въ страсе твоем сподоби мя, Господи. Сердце мое да възвысится к тебе, Господи, и вся сладкая мира да не усладят меня, и вся красная житейская да не прикоснутся мне. Но да прилпе душа моя въслед тебе, мене же да приимет десница твоя. И ничто же да не усладить ми мирьских красот на слабость, и не буди ми нимало же порадоватися радостию мира сего. Но исплъни мя, Господи, радости духовныя, радости неизреченныя, сладости божественныя, и духъ твой благый наставит мя на землю праву».
Из этого молитвенного монолога, то проникновенного, то сдержанно–страстного, где страстность, однако, всегда контролируется, раскрывается многое о теперешнем состоянии души и сердца Варфоломея. В этой отнюдь не традиционной молитве те же да и нет и то же их распределение, но сейчас это все развертывается на некоем важном пороге в ситуации, близкой предстоянию Богу. Перед нами — прощание с красотой и сладостью мира, с его радостью — и вся сладкая мира сего да не усладят меня, и вся красная житейская да не прикоснутся мне […] да не усладить ми мирьских красот на слабость, и не буди ми нимало же порадоватися радостию мира сего. Очень похоже, что сладость, красота и радость мира еще не исчерпаны для Варфоломея: они еще присутствуют в мире, но сейчас уже они не для него. Он не проклинает их и не видит в них порождение темных сил, но он, Варфоломей, уже прошел более половины своего пути к Богу, и вся эта красота и радость мира сейчас мешают ему сосредоточиться и идти дальше. Кто знает, может, эти заклинательные да не… приоткрывают и нечто другое, тоже важное и тайное, о чем ранее не догадывались, и если это так, то тогда прощание с этим миром, возможно, не так просто для Варфоломея: он нечто, может быть, дорогое ему теряет, хочет потерять в силу волевого решения, но еще пока не вполне уверен, что это расставание пройдет легко и что возможная ностальгия по миру не будет тормозить его движение к Богу, да и едва ли Варфоломей не понимал, что Божий мир, как он был создан, не мог не быть красоток, сладостью и радостью. Все эти рассуждения, отчасти имеющие основания и в других частях житийного текста, может быть, лучше всего объясняют, почему в помощники при прощании–расставании с миром Варфоломей призывает самого Бога: до сих пор отрясение праха мира сего было делом самого человека, выбравшего путь к Богу. Едва ли отрок Варфоломей стал бы просить помощи у Бога в том деле, которое, подобно другим мужам святости, мог бы совершить и сам. Во всяком случае, эти просьбы–заклинания совсем не то, что просьбы–мольбы принять его, присвоить себе и причесть его к избранному Божьему стаду, удовлетворение которых находится исключительно в ведении Бога и самому человеку недоступно.
Оставляя мир сей — Варфоломей, конечно, сознает это, — он покидает или рано или поздно должен будет покинуть и родителей. Сейчас в той точке пути, где находится Варфоломей, с ним происходит странная аберрация: обращаясь со слезной молитвой к Богу, и уже в душе расставшись–оставив родителей, он говорит Богу о своей оставленности родителями — и ныне не остави мене, Господи, яко отець мой и мати моя оставляют мя (что бы сказали родители, узнав, как их сын понимает сложившуюся ситуацию!). Во всяком случае, этот пример почти «иллюзионистского» перевертывания реального положения вещей из числа редчайших в жизни Сергия и потому нуждается в разъяснении и верной оценке.
После этого молитвенного обращения к Богу, являющегося в рассматриваемой части «Жития» высшей точкой приближения Варфоломея к идеалу жизни во Христе, Епифаний, предваряя следующую часть «Жития», существенно внешнюю и мирскую, в очередной раз переходит на язык фактов и сообщает, что семья Варфоломея покинула ростовские пределы и переселились в Радонеж. Како же или что ради преселися, аще бо и много имам глаголати, но обаче нужа ми бысть о семъ писати, — заключает Епифаний эту главу «Жития».
Следующая глава, озаглавленная едва ли вполне удачно и, во всяком случае, слишком узко («О преселении родителей святого»), — ценнейшая в историческом плане. Она широкопанорамна, и многое в ней легко проверяется сопоставлением с другими историческими источниками. Но в связи с фигурой Сергия в этой главе наибольший интерес представляют две темы — исторический и семейный контексты жизни Сергия. И тот и другой не только многое объясняют в самом Сергии, но и придают описанию необходимую полноту и густоту, без которых фигура Сергия как исторического (по существу — «сильно–исторического») деятеля многого бы лишилась.
В то неспокойное и тяжелое время, которое описывается в «Житии», многое менялось в жизни и чаще всего — к худшему. Именно это случилось и с семьей отца Варфоломея. Как известно из «Жития», некогда глава семьи Кирилл владел в Ростовской земле большим имением, был боярином и не каким–нибудь, а единъ от славных и нарочитых боляръ, богатством многым изобилуя, но напослед на старость обнища и оскуде. В ту пору нищали и оскудевали многие, потому что и сама Русь, в частности, и Северо–Восточная, находилась в оскудении, что, впрочем, не означало, что не было тогда же людей, которые богатели. И эта скудость и это богатство чаще всего имели один корень и общую причину — Русь была под татаро–монгольским игом, хотя нельзя забывать (в частности, в связи с историей Кирилла, отца Сергия) и о том, что было немало и своих среди тех, кто не считал за грех, пользуясь обстоятельствами, грабить ближнего. Упомянув об обнищании и оскудении Кирилла, Епифаний рассказывает (скорее всего, со слов Стефана, старшего брата Сергия) и о причинах этого разорения, которые в значительной степени коренились в бедах, переживаемых Русью. Частые татарские набеги, татарские посольства, многие и тяжкие ордынские дани и сборы, бесхлебица вынуждали Кирилла вместе с ростовским князем ездить в Орду. Эти дальние и частые поездки требовали немалых средств, и в конце концов Кирилл истратил все свои накопления и впал в нужду. Да и сами эти поездки были тяжелы и опасны: каждая из них могла оказаться последней, и, уезжая в Орду, дома оставляли завещание. Может быть, и смог бы Кирилл дожить свой век, сводя концы с концами, в Ростовской земле, если бы не два сблизившихся по времени несчастья, постигших эту землю, — от чужих и от своих.
Описывая эти несчастные события, Епифаний, очевидно, оценивает их так, как оценивали ее в семье Кирилла и все ростовские люди. В этом описании автор «Жития» жесток и документален, и в обеих бедах, безусловно, на стороне Ростова и ростовчан. Если бы русская история того времени писалась бы с позиций ростовцев, рязанцев, тверитян, новгородцев, она очень отличалась бы от москвоцентричных вариантов истории, так часто игнорировавших региональные интересы, покрывавших «московские» грехи или пытавшихся объяснить их «объективными» обстоятельствами или даже необходимостью. При подходе «метаисторическом», когда сослагательное наклонение равноправно с изъявительным, русская история вообще и история Московской Руси, в частности, выглядела бы существенно иначе, чем то, что есть и считается «объективным».