Сдаёшься? - Марианна Викторовна Яблонская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но намека не получается. Потому что на это намекнуть нельзя, как, показав на лужу, нельзя намекнуть на океан. Потому что об океане мало услышать… Океан недостаточно видеть. В нем надо поплавать. И он, милый, ее первый, оборачивает к ним свое загорелое черноглазое лицо и, блеснув на солнце белыми-белыми зубами, добро смеется, и она больше ни о чем впереди не думает и, никого не стыдясь, обнимает его за пояс, а он обнимает ее за плечи, тоже без вызова и не в знак протеста, они ведь сейчас одни на земле и только поэтому не могут быть далеко друг от друга. Так, обнявшись, они входят в тот белый, прозрачный от очень тонких берез и от зарослей одуванчиков в их легкой тени лес.
Некоторые одуванчики уже облетели, некоторые облетели наполовину, а многие стоят целенькие, и облетевшие одуванчики жестко подчеркивают хрупкость тех, которые пока целы, и тот лес с белыми стеблями берез, с облетевшими и целенькими одуванчиками — как застывшее мгновение, вот-вот налетит ветер, рванет, и исчезнет и лес с березами и одуванчиками, и все, что происходит с ними; и они, наверное, это чувствуют одинаково, потому что он прижимает ее к себе, и она из всех сил прижимает к себе его, и теперь они так близко друг к другу, что уже не могут идти.
А лес все равно исчез, а перед ними расстелен жаркий луг, освещенный солнцем, с цветами ромашки и клевера в высокой густой траве, с лысыми одуванчиками по краям, до одного облетевшими на солнце. Они, обнявшись, бредут по пояс в траве, мимо их лиц тихо мелькают большие радужные бабочки, и свежий острый запах травы дурманит ее, и она опускается в траву и тянет его к себе. Теперь она ни о чем не думает, теперь она не ощущает себя, а только смотрит, смотрит на качающийся над ней лиловый цветок клевера, на далекое голубое небо с застывшей в ней крошечной черной птицей, только вдыхает, вдыхает хмельной жар травы, только слушает, слушает низкий дрожащий усыпляющий бас шмеля; и, ликуя сердцем оттого, что, растеряв себя тогда, сразу и обрела, став той распаренной солнцем землей, зажив ее сокровенной земляной жизнью, здесь, в красной комнате, с тем же сладким ужасом преодоленного запрета, женщина бросилась к шагнувшему ей навстречу мужчине.
Когда женщина открыла глаза, абажур высокой, стоящей на полу лампы, шторы, обивка спинки дивана, на котором она лежит, одеяло и простыни, сукно письменного стола, стоящая на столе металлическая фигура сидящего в кресле человека с длинными волосами, падающими на жабо, с гусиным пером в руке, разбросанные по столу книги, лежащие на полу газеты — все пылает ярым красным огнем.
Мужчина лежит на спине, протянув ей под голову руку. Мужчина спит. На его лице дрожат красные отсветы. Будто он спит у костра. Закрытые глаза движутся под веками, — должно быть, он разглядывает что-то во сне. Женщина старается представить себе лицо с открытыми, поразившими и успокоившими ее глазами — и не может. Лицо наглухо закрыто. Будто ярко освещенную декорацию отторг, упав с протестующим звонком, железный навес. Будто теперь так останется навсегда.
Женщина садится на диване. Мужчина хмурится во сне, недовольно шевелит губами, ищет ее, как в темноте, руками и обнимает, не проснувшись. Спит она дальше или бодрствует, существовала ли она или ее нигде не было — женщина не знает, потому что ничего не видит, не слышит, не чувствует, а только осязает его горячее гладкое тело.
Когда женщина снова открыла глаза — красный свет полинял. Потолок, стены, книги, газеты, простыни, одеяло стали светлыми, розоватыми. Абажур лампы, шторы, обивка спинки дивана, сукно письменного стола, стоящий на столе сидящий металлический человек с гусиным пером — остались красными, но цвет их вошел в рамки и не давал отсветов. Увядший, вошедший в берега свет подействовал на женщину как ледяной душ. Она встала и, ежась, оделась тихо и быстро. Мужчина повернулся на бок и обеими руками обнял подушку. Он улыбается и причмокивает во сне. Его розовое лицо с закрытыми глазами и двигающимся ртом выглядит простым и беспомощным.
Лампы на лестнице не зажжены. Тощий свет, проникающий сквозь вафельное окно, как будто еще уменьшился.
Женщина вспомнила о витраже, о той, что молит о чем-то бога или мужчину, и пошла по лестнице вверх, чтобы увидеть глаза того, кого так просит эта женщина, и понять, кто же это — бог или мужчина, и понять, будет ли той женщине то, о чем она просит.
Окно закончилось на следующем этаже пустым, вытянутым вверх треугольником.
Может быть, и был так задуман этот витраж, может быть, голова бога или мужчины как раз и должна была остаться за его пределами, может быть, стерлась она от времени? Или свет стал слишком малым для того, чтобы хоть что-нибудь видеть? Да и был ли витраж? Витраж исчез.
Женщина бежит вниз. Она бежит уже очень долго. Потому что за пролетом, оставленным ею позади, открывается следующий, а стоит оставить позади и этот, как, пожалуйста, впереди новый, такой же, только не начатый шагами, и так опять и опять, до того, что уже нет надежды, что эта лестница кончится, что уже нет памяти о том, что было же, было ее начало, — значит, по законам нашего мира, должен наступить конец и ей, но законы нарушены, конца лестнице нет, и очень хочется пить, и валит усталость с ног, а извилистая дорога идет в горах, а голову оседлало солнце, а по лицу, как по стеклу, струями сползает пот, но вот, вот уже впереди конец петляющей дороге, впереди — поворот, за ним — горный аул, холодное кислое вино, лепешки и помидоры, но за поворотом опять дорога и впереди — поворот, но за ним — сейчас, сейчас! — вино, лепешки и помидоры, но впереди — дорога и ее поворот, и за поворотом — дорога, и еще, и еще… А стук ее каблуков уносится вверх, туда, где пустым треугольником замкнулось это окно, и возвращается обратно, сложенный со своим эхом и со стуком следующего шага, и вот уже звукам нет конца и начала, как бывает под каменной аркой; это гул, и она бежит прочь от этого гула, будто он есть упрек и наказание ей, а в пыльное вафельное окно нельзя увидеть, далеко ли еще до земли.
На улицах фонари не горели. Кругом — густой белый сумрак, какой бывает летом,