Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень - Петр Сажин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как только умерла тетка Наталка и остался я один, еще больше полюбилась мне тая игрушка. Стал я ее за пазухой таскать. Плохо мне — тайком выну, погляжу на нее — отлегает. Как–то начал драть меня вожжами энтот рыжий кобель, Григорий Донсков, куркуль проклятый. Я наутек, да зацепился за колоду, растянулся и льву–то лапу отшиб.
С тех пор и еще дороже он мне вроде стал. Мог кого угодно забыть, а его не забывал. Он для меня стал вроде этого, ну, как его? Не по–нашему называется. Слово–то какое, натощак не выговоришь.
— Талисман?
— Вот–вот, талисмант, именно!.. Бывало, Надея, новая жена Кондрата, схватит рушник, шоб меня отодрать, а я прижму льва–то к груди и, веришь ли, в ногах такая резвость объявлялась… Она вдогонку орет: «Ну погоди. Окомёлок! — Так она меня неизвестно с чего называла. — Погоди, — говорит, — дед с тебя портки сташшит да надерет зад–от!»
Она была не местная, тоись не казачья, а второго попа дочь. Они не то вологодские, не то костромские, не то вятские, черт их знает, жеребячью породу… Знаешь, как их дразнят: «Мы вятчики, ребята хватчики: семеры одного не боимси».
Григорий Матвеевич души в ней не чаял: внука она ему носила. Но, видно, над Кондратом беда висела, как кобчик над степью: родить–то родила Надея, да во время родов сердце у нее, будто гнилая парусина, разорвалось. Доктора с ног сбились, а назад воротить не удалось: это тебе не на корабле, тут заднего хода не дашь. И ребеночек жил всего месяц после этого.
Григорий Матвеевич после похорон снохи и внука постарел лет на десять и почернел весь, как земля стал. Пить пошел. Напьется, плачет, меня зовет, на судьбу жалуется, куркуль. Худо ему: добра полный дом, усадьба, как у помещика…
«Что же это, — говорит, — Лексант, деется на белом свете? А?.. Жил Кондрат с Наталкой, ждал я внуков, а что получилось? Тетка–то твоя — с виду яблочко красивое, а снутря червивое. Отсватал я Кондрату бабу хошь некрасивую, да крепкую, ядреную, северную, литую, и вот, на те, сердце у нее, как подпруга, лопнуло!.. Ай–яй–яй! А хлопчик–то какой славный был, перед тем как затихнуть ему, сиську все искал. Дал я ему палец — сосет, сосет, как варению… И вот, на тебе, помер. Что теперь, Лексант, делать–то? Кому же все достанется? Наживал, наживал, и все на ветер пойдет? Женить надо Кондрата на казачке. Люди болтают, что, мол, за него никто не пойдет: двух, мол, в гроб загнал. Да рази Кондрат способен на то? Кондрат–то, он с бабами овца, а бабы любят, чтоб мужик жеребок был… И вот, говорят, двух баб в могилу свел. Эх!.. Но ничего, пойдут бабы за Кондрата: не им, так добром соблазнятся — ничего не пожалею!..»
Пьяный он быдто добрый, все готов отдать, а как проспится, снова кобель цепной: баб, работников шугает и ходит дьявол дьяволом — все в землю смотрит.
Я тебе, Лексапыч, говорил ай нет, как я с ветрянскими рыбаками бежал из Гривенской? Не помнишь?.. А я никак говорил. Ветер тогда был страшнеющий, и ветрянских рыбаков штормом выбросило на наш, на кубанский берег… Неужто не помнишь? Они, эти рыбаки–то, как и мы с тобой, пытались на берегу защититься, да где там!.. Ураган почище нашего с тобой был, все у них переломал. Вспомнил? Ну, как же, я ж тебе обсказывал все подробно, как в риляции… То–то оно и есть. И про то, как с Сергей Митрофановичем я ушел, тоже говорил. И как два года прожил в Слободке, как в море с рыбаками ходил, добру–делу учился… И как потом Кондрат таким же манером, как и Сергей Митрофанов, во время урагана на песок у Слободки выкинулся и часа три, быдто дохлый чебак, валялся. Приняли его рыбаки, как своего. А он оправился, очухался, обратно снарядился и меня прихватил с собой. Все это время лев мой при мне, я его из–за пазухи не вынимал: берёг, как этот самый талисмант… В мешочке вроде кисета на гайтане носил, рядом с крестом… Смеешься?
Данилыч закурил и продолжал:
— Через этого льва в моей жизни много чего произошло… Потом я в нем разочаровался…
— Это отчего же?
— Отчего?.. Скажу, дай только покурить, уж очень зябко стало… Зараз бы горилки, хоть мапэсенький глоточек! Хоть макову роснику!..
Я отстегнул от пояса фляжку и подал ему. Он тряхнул ее и сказал:
— Эге ж! Да тут на двоих хватит!
— Нет, — сказал я, — только капельку вам. — И подал ему пластмассовый стаканчик — крышку фляжки. — Остальное «энзэ»!
— Добре, — сказал он, — зараз нальем аптекарскую дозу. — Он налил немного в стаканчик, посмотрел на него. — Гляньте, Лексаныч, як у этих докторов, шо дробинками лечат… гимепатов, ай как их? — Выпив, Данилыч крякнул: — Это мине шо слону горошина… Даже вусы не помочив.
Все же маленький глоточек сделал свое дело: Данилыч согрелся.
— Шо я тебе говорил за того льва? — спросил он. — Ага, вспомнил!.. Так вот, когда началась война с германцем, Кондрата снарядили на действительную, а этот черт рыжий остался с бабами один, как бык в стаде. Чуть чего, давай на бабах да на мне прынцып свой показывать. Но баб–то он больше языком, а меня, чуть что, то подзатыльником наградит, то кнутом, когда не ждешь, вытянет. А когда Надея померла, он будто с ума сошел, позеленел весь и все кулаками разговаривал. Чистая сволочь кулацкая! Сколько раз задумывал я рожу ему скосоротить! Я ить сильный был. Он хоть и пытался работой меня придавить, а я от нее креп — кулаки–то у меня у самого каменные были. А как ты думаешь, Лексаныч, если от зари до зари лопатки у меня под рубахой ходуном ходили. Рубаха от соленого пота трескалась, как кислотой проеденная. В руках то вилы, то топор, то черт в ступе: делов в его хозяйстве еще бы на десятерых хватило! Одних яблонь штук двести было, груш, слив, вышен, винограда, томатов, буряка, кукурузы… скота рогатого двадцать пять голов, лошадей табунок добрый, овец, свиней… птицы там — гусей, индюшек, курей, цесарок — на миллион! Да будь это все проклято! А работников–то было всего трое. От темна до темна возились с его добром.
Конечно, я мог, как говорится по–морскому, «подорвать» от него к Сергею Митрофановичу — Азовское море зимой замерзает. Но случилось так, что я не мог уйти, я говорил тебе: «привязочка» объявилась. Ты, Лексаныч, помнишь, еще спрашивал меня: кто она такая?.. Хотелось мне тогда сказать тебе: графиня! Да грубость–то, она никого не красит, правда? Кто же полюбит–то бедного сироту? Это теперь мы все князи, а тогда время было другое. У себя на родине жили, как черные арапы з Африке…
Шо, не терпится тебе, Лексаныч?.. Ну шо ж, обещал — скажу. Дай закурю поначалу, и оно, как по волнам, в полный ветер — фордевин — пойдет!
53— Много годов прошло, — сказал он, гася папиросу, — а вот вижу все, будто вчера это было… Сидел я как–то майским утром на речке, дудку делал из молодого побега ивы. Солнце только–только подымалось. Над рекой еще туман стоял. Тишина немая. Только в станице надрывался какой–то поздний кочет да в реке крупная рыба вскидывалась. От лугов медом несло. Сижу я и на дуде узоры режу, кругом райская природа, а у меня на душе такое — хоть в петлю. Вечером рыжий черт огрел меня вожжами так, шо и талисмант не помог. И за шо огрел–то? Гусей загонял я во двор, а тут казаки с ученья возвращались — молодые, чертенята, озорные, по улице скачут, быдто в поле чистом… Вот одному из них под ноги лошади и попал гусак. А виноватый оказался я. Вот, значит, сижу я, режу узоры и думаю: «Да что же это за жизнь моя такая разнесчастная! Бежать, думаю, надо, а то либо черт рыжий меня искровенит, либо я его убью…»
А за убийство–то что?.. Никак каторга полагается? Вынул я из–за пазухи талисмант–то свой и спрашиваю: «Скажи, шо мне делать? Бежать или терпеть? Если терпеть, то сколько же?!»
А он, дурак, знай молчит. Хотел я его в воду бросить, даже размахнулся, но тут за камышами, на той стороне, появилась девушка. Я как увидел ее — и все… словно с полного хода на мель выбросился.
54С коромыслицем на плече, подол юбки к поясу подоткнутый (роса была сильная), идет эдак, как трясогузочка, покачивается. Сама черная, как цыганка. Коса до поясницы, тяжелая, толстая, как якорный канат. Глазищи… глянешь — утонешь! Не девка, а прямо дева Марея!.. Подошла к воде, сняла с плеча коромысло. Огляделась и стала раздеваться, видать, решила, что она одна на реке.
Солнце уже выкатилось, туман над водой поредел. А речка тихая, гладкая, и небо в ней и берега отражаются, и даже видно мне, как девушка начала скидывать с себя одежу, ну там кофточку, юбчонку, белье… Осталась голая, потянулась, пробежалась глазами по себе — все у нее как на пружинах: грудочки востренькие, торчком стоят… Зараз мне такую только во снях и увидеть!.. Но недолго она так стояла: что–то ей вдруг как бы стыдно стало, — закрыла руками груди, чуть–чуть пригнулась и пошла в воду. Вошла по пояс, протянула руки вперед и сделала из них ковшик, зачерпнула водицы, напилась и, как уточка, поплыла тихо, спокойно. Я бросил резать дудку и гляжу на нее и не могу дыхание перевесть, вот–вот задохнусь…
Она поплавала, поплавала, да к берегу. Вышла, одной рукой груди прикрывает а другой за юбку, а сама вся вздрагивает, как олененок. Схватила юбку и словно нырнула в нее — через голову надела. Потом кофту. Расчесала волосы, заплела их в косу и с припевкой пошла полоскать белье.