Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В предплечьях и у шеи незаметно накапливается тяжесть — который час в пути! Спуски, подъемы, запланированные остановки и остановки по требованию, и что-то стала «хлябать» задняя дверца, закрывается неплотно — нужно будет сказать слесарям… Ардан подмигивает красивой актрисе Белохвостиковой — у той пойманная фотоаппаратом навсегда застывшая улыбка… «Порядок», — шевелит губами Ардан, цепким взглядом сторожа дорогу. Он хотел бы думать про Балжиму, про те стога, куда ходили с ней прошлой осенью, — в пути хорошо мечтать… Но лишь только мысленно «пришел» на улицы родного села — опять возник перед ним отец, его морщинистое лицо возникло, и что-то сегодня неотступно думается об отце?..
Когда Ардан объявил отцу, что надумал искать шоферскую работенку в городе, тот сидел на табурете, а на коленях у него лежал хомут — прошивал его дратвой. Головы отец не поднял, но движения рук у него замедлились, шило упало — не поднял.
— Поеду, — упрямо сказал Ардан.
Отец молчал.
— Я в армии командира части на «Волге» возил, — злясь на себя, на отцовское молчание, продолжал Ардан, — а тут что я? Твоих лошадей я век бы не видел!
— Ты легкий, — наконец отозвался отец, — легкий, переменчивый, как погода. Как ветер. Ты встал, отряхнулся и пошел… Иди!
Отец обвел взглядом слушавших разговор Дымбрына, Сырен-Дулму, Онгора, Доржи, Жамбела — младших братишек и сестру Ардана, грустно усмехнулся и не сказал больше ни слова. И не провожал, остался в ночь дежурить на колхозной конюшне, утром к завтраку не пришел…
«Нужно будет денег отцу послать, — сказал себе Ардан, защищаясь этой мыслью, находя в ней успокоение. — Пусть знают: не забываю. Вот долги отдам, еще за шапку расплачусь — для дома собирать стану, на денежный перевод. Сначала пятьдесят рублей пошлю им, после двадцать пять, после опять пятьдесят или тридцать… На почте в селе скажут: однако, какой сын у Бадмаевых!..»
В зеркало он краем глаза видел салон, своих пассажиров. Два места было свободных, «не обилеченных» пока… Бравый сержант с артиллерийскими эмблемами тесно прижимался к девушке, молодая мать ехала с тремя детьми, бородатый старик вез собаку в наморднике, лохматую лайку, — промысловый охотник, должно быть, скоро открытие сезона… Кто-то был в серой шляпе, кто-то в темных очках, в проходе стояли чемоданы, туго набитые портфели, корзины… Кому до конечной — до города, кто-нибудь сойдет на промежуточных остановках…
У развилки — увидел издали — голосуют. Отделившись от группы поджидающих, — их было человек двенадцать — пятнадцать, — один выбежал на середину шоссе, широко раскинул руки. Ардан, затормаживая, покрутил пальцем у виска: свихнулся, что ли, приятель, под колеса лезешь?!
Оказалось, что это «бродячая» бригада кавказцев — строителей-шабашников, что приехали издалека за большим заработком, нанимаются в колхозах и совхозах строить животноводческие фермы, клубы, бани, жилые дома. Горбоносые, черноглазые, подвижные, они ввалились в автобус стремительно, словно десант, захвативший его; салон наполнился шумом гортанных голосов, позвякиваньем и стуком инструмента в их заплечных мешках.
Позже, там, в камере, в своих тяжелых раздумьях Ардан должен будет признаться сам себе: впуская тогда много кавказцев на два свободных места, он что-то ждал от них, на что-то тайно надеялся… Можно крутить-вертеть перед следователем, но не перед собой… Он ждал от них, хотя был все-таки стыд и боязнь была: и перед возможным контролером на трассе, и потому еще, что не хотелось переступать запретной черты… Но ждал он, ждал! И если бы они попросили билеты — он, может, даже с облегченьем оторвал бы от рулончика нужное количество… Но старший из кавказцев, их бригадир, загороженный от других пассажиров спинами товарищей, перегнувшись через барьерчик, положил ему на колени красную бумажку, и когда рука Ардана потянулась к билетам — полушепотом остановил:
— Зачэм дэлаешь, слушай… Нам не нада. Ты хароший чэлавек! Астанавил!..
Позже припомнятся ему и эти «добрые» кавказцы, и «подобранная» на дороге вслед за ними старушка, сунувшая в его ладонь горячий полтинник — наверно, долго держала монетку зажатой в пальцах, и другие, которым он уже с каким-то тупым упорством не хотел отрывать билеты. «В первый и последний раз». И давил, давил, как мог, родившуюся внутри него, неуходящую неловкость.
Матвей Циркуль виделся, — это странным образом успокаивало: отдам ему деньги!
И уже мало оставалось времени до тех страшных секунд, которые обернутся для него и для пассажиров бедой… Он станет одним из виновников этой непоправимой, этой ужасной беды. В погоне за «калымом», как будет написано в обвинительном заключении, водитель Бадмаев перегрузил автобус, вез в салоне взрывоопасные канистры с бензином…
VСледователь, когда вел протокол, называл его на «вы», но, устав писать, откидывался на спинку стула, долгим взглядом через толстые стекла очков как бы снова-заново приглядывался к Ардану и неожиданно переходил на «ты».
— Слушай, Бадмаев, ты же струсил — так ведь?
Ардан молчал — обвисший плечами, замкнувшийся; он так и не ответил на этот прямой, с настойчивостью произнесенный капитаном вопрос. А в камере невидяще смотрел в потолок, и вначале тихо, постепенно нарастая, ввинчивался в его уши противный звук скрежета тормозов, а за ним — крики, чьи-то отчаянные крики, крики… Он зажимал уши ладонями, скрипел зубами, катался по нарам — крики преследуют его, бьют, они настигают и ночью, и он просыпается, видит, озираясь, никогда не гаснущую тусклую лампочку над собой, одетую в железную решетку, чувствует, как пропитывается липким потом его одежда, делаются мокрыми волосы, нету силы, чтобы самому крикнуть, подать голос, позвать кого-то… Но кого?
Они все т а м — и отец, и братья с сестренкой, и Балжима с Людой, и Матвей Циркуль… Т а м и его жизнь, где рабочее общежитие и огни вечернего города, где идут и идут люди, летят сверху снежинки, кто-то смеется, Люда, ничего не зная про него, подкрашивает губы, собирается на танцы… Т а м его жизнь, а не здесь!
«Здесь… здесь… здесь» — срываются с крана капли воды.
— Слушай, Бадмаев, ты же струсил — так ведь?
…Автобус, подвывая, натужно шел на подъем, и он, Ардан, на себе ощущал всю тяжесть крутого подъема. Еще метров двадцать… Желтый лесовоз выскочил из-за поворота с бешеной скоростью, и в мгновенье было все это — и увиденное Арданом за стеклом багровое, обезумевшее лицо пьяного водителя лесовоза, и то, что он, Ардан, успел резко вывернуть баранку вправо и — удар!.. Он очнулся, наверно, быстро — от криков… Автобус лежал на боку, горел рядом опрокинувшийся лесовоз, и по обшивке автобуса уже пробегали дымные языки пламени. Он никак не мог освободиться, прижатый погнутой стойкой руля; двери заклинило; сержант-артиллерист и еще кто-то били чем-то тяжелым по стеклам, высаживали наружу детей, женщин… Высаживали? Выталкивали! И крики, крики… Изловчившись, он все же вывернулся из своей мышеловки, тлел рукав у него… «Бензин, — сильнее огня обожгла мысль, — там же бензин! Сейчас, сейчас!..» Он ударил кулаком по веерообразным трещинам ветрового стекла, и оно рассыпалось. Он протиснулся наружу, жаркое пламя толкнуло его в спину, и, не оглядываясь, он бросился бежать — от криков, смрадного гудящего огня, от всего-всего… Бежал, пока не упал; зарывался лицом в песок, набивал им рот, засорил глаза, — глубже, глубже в песок! Глухой протяжный взрыв, а за ним еще один колыхнули землю, слабым током отозвались в его теле…
Громыхает замок камеры, конвойный по-молодому звонко приказывает:
— Бадмаев, к следователю!
И он с заложенными на спину руками идет впереди одетого в форму парня, от которого пахнет морозной улицей, парикмахерской и сигаретами, у которого оттягивает ремень тяжелая кобура с пистолетом. На допрос.
Он снова будет сидеть перед следователем, то угрюмый, скупо роняющий слова, то слезливый, делающийся разговорчивым, и в его напряженных глазах следователь опять уловит страх и недоумение: «Я ж не хотел… не думал… если б я знал… как же это так?!»
А следователь, проверив, хорошо ли пишет авторучка, удобнее разложив на столе бланки протокола, говорит:
— В прошлый раз, Бадмаев, мы остановились на том, как вам предложили меховую шапку… Продолжим.
1972
ПРОТЕКЦИЯ
Окруженный белыми, выжженными солнцем холмами, город лежит в глубокой долине, как на дне гигантской чаши, обозримой только с самолета. Сверху, из-под облаков, можно увидеть, что над городом, перенасыщенным недвижной летней духотой, дрожит зыбкое серое марево. То «парят», исходят томливым зноем и каменные здания, и сухая, пыльная земля, и поникшая, но терпеливо-живучая зелень здешних садов и скверов. По-восточному причудливые, затейливого рисунка улицы, круто взбегающие на глинистые склоны или почти отвесно падающие к желтым водам большой реки, свирепой, вольной где-то там, в далеких, с ледниками горах, а тут тесно зажатой могучими скобками мостов, гранитом набережных, — будто живописный, неповторимый орнамент, которым красочно расписана эта громадная чаша…