Ода радости - Валерия Ефимовна Пустовая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вытирайся», – говорю ему, просто чтобы паузу занять, пока сама охлопываю с себя скоро стынущих мокрых мурашиков, и вдруг с изумлением вижу, как он трет углом большого полотенца, обнимающего его со спины, ногу себе, затем мне, а после берет в руки крупную колючую щетку для чистки ванн и продолжает практику с моей ногой – тут я наконец прихожу в себя, и издаю возмущенный вопль, и вдруг понимаю: это он меня, протерев, хотел и почистить, – и растекаюсь вдребезги от умиления.
Я начинаю понимать, почему люди любуются детьми и животными. «Он тебе кто, кукла?» – спрашивала подруга, сама опытный животновод, так что странно, что не понимает. Не кукла, в том и дело. Детей и животных любят за то, что с ними нельзя, как с куклами. За три непр-: непрограммируемость, непредсказуемость, непринужденность.
Кто он для меня? Живая душа или животное тепло? То, что можно подмять и вдохнуть, когда пожелаешь, потому что завел и владеешь, или то, что оттолкнулось и плывет, и страшно дышать, чтобы не ускорить течение прочь?
Но какое там дышать? Слишком тонко для матери, которая дает себе слово не беситься от еды, крошек, проливашек и прочих непрушек. Ярость, что не получается гладко, как с куклой, я выплескиваю на него, но злюсь на себя. Что опять все в кучу, что вечно подтирать вместо игр, а еще щи на трех конфорках, и сначала отдели конструктор «Полесье» от конструктора «Лего», и третья горка посуды за день. И почему, ну вот почему, скажи, надо катать эту утку именно здесь, где я чищу вяло соленую скумбрию? И кому, вот скажи, кому я это готовлю? И ты что, не умеешь пить из соломинки, что тут все в кефире, это чтобы маме побольше убирать? И я же просила, нежно, ты что, не понимаешь, нежно, это зеркало, а ты колесом? Я толкаю утку, трясу тарелкой, хватаю за руку, тащу, надавливаю, скрежещу. Утка слетает со стола едва ли не ему в лицо – он уже дорос и не вслепую хватает с края стола, – и только потом я думаю, а что бы сказала я, швырни мне мама утку из-за какой-то скумбрии, в которой ну искупалась бы утка, ну отмылась бы потом, что с того? И почему я так, до буквальности, давлю на него этой тарелкой с кашей, как будто не вполне веря его поначалу легкому, невнимательному отказу и не желая отнестись к нему так же легко и невнимательно? Я хочу, чтобы он ел по команде, а играл сам, чтобы ставил свой недопитый кефир на стол, но не хватал со стола мой недопитый чай, чтобы сигналил, когда в туалет, но притих, пока я отвечаю на коммент в Фейсбуке.
И он ставит, да, вдруг ставит недопитый сок на край стола. И он несет мне – когда я уже поворачиваюсь от коляски окрикнуть, чего он там застрял, – несет мне мою варежку-ежа, которую я даже не заметила, что уронила, а он нашел, узнал и поднял. И он вздыхает – сначала машет рукой, мол, ну что ж, нет так нет, чего там, и тут же вздыхает, глубоко и смиренно, тихо и умудренно, вдруг поняв, что так тоже бывает: пустая, только что опустевшая, да чего там, спешно подожранная родной матерью коробка сдобного печенья, – и мать в припадке поздней и своеобразно понятой родительской бдительности запихивает в себя последнюю крошку и говорит: «А что? А все, печеньки кончились, больше нет», – и готовится настоять на своем «нет», когда он завопит, но он машет рукой, и вздыхает, и отворачивается, и готовится осесть на пол играть, раз ничего больше не остается, и в этом столько скрепившего сердце смирения, что мать мгновенно теряет самообладание, срывается с места, рвет дверцу шкафчика и открывает, да, открывает вторую коробку сдобного печенья.
Так что же, что же такое – развитие? Когда он впервые, опережая мой жест, вытирается салфеткой в кафе или повторяет за мной «ай-ай» и «ка-ка»? Или когда перехватывает инициативу и, плотно обхватив меня за палец, не тянется за мной, как обычно, а тянет меня за собой, из кухни в комнату, не дождавшись, когда я наконец все брошу, и устав забегать вперед меня и прибегать обратно: да где она там, сколько можно застревать на ерунде, как бы она ее ни называла – стирка, масло для волос, утенок для унитаза, посуда, чайку?
На предельном напряжении воли он тащит за мной, не считаясь с объемом и весом, две пластиковых сумки с магнитным и деревянным театром – как решающие доводы немедленно поиграть.
Вдруг страшно жалко его именно в минуты прорыва. Когда он перехватывает, да, ведение и сам заруливает в коридор поликлиники, где малышовый бассейн. Жалко за то самое, чем гордишься. Что вот он и человек. Вот он уже понимает, ведет и выбирает. Вот его уже можно ранить: лично, по-человечески, на всю жизнь.
Вот он уже и синтонно кривит губы квадратной скобочкой, когда я плачу. А раньше смеялся, удивляясь моим всхлипам, будто новым маминым трюкам.
Что она опять придумала, эта мама? – корю себя я, на самом деле очень о себе воображая. Самс невиданно задирает мое самомнение, когда целиком предается, запрокидываясь и заливаясь, как водяная птичка-свистулька, простейшим играм, которые я выдумываю от нехватки идей. Кручу шарф, как скакалку, под счет «медленно – быстро-быстро», потом оказывается, что шарф ни при чем, можно и колесо, и машинку, Самса заворожили сами слова – рычаги скорости. Щекочу голые пятки на изображениях детсадовцев в спальне из книжки Маши Рупасовой – потереть, захихикать и книжкой потрясти. Напяливаю верхнюю половину ультразвукового увлажнителя воздуха,