Саранча - Сергей Буданцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда вы меня ведете? — спросила она.
Парень кашлянул, зажигалка беспомощно погасла. Кэт оступилась о скользкие ступеньки, ткнулась в какую-то дверь, та сразу отворилась. Сильные руки подхватили так, что Кэт даже не охнула, вскинули как ребенка, силач побежал со своей ношей, ноги его гулко шаркали по плитам. Кэт в ужасе зажмурилась, открыла глаза лишь тогда, когда ее поставили на землю. В полумраке перед ней стоял бандит, — она узнала и полушубок, и полумаску. Провожатый развязывал в углу узел. Человек в матросской форме, тот самый, который ограбил, а теперь нес Кэт сюда на руках, крепко держал ее за плечи, и она опять слышала у левого уха его шипящее дыхание.
— Что вы еще хотите от меня, у меня ничего нет!.. — лепетала она.
— Ну, не шкряй!
Матрос снял с нее банную шубку, давешний парень знакомо посапливал от спешки, встряхивал манто, в которое, ее и облекли, правда неловко и неласково. Тот же парень накинул ей на плечи палантин, а человек в полумаске надел кольцо на палец. Ее посадили на скамью у стены. В полубреду, плохо сознавая, что с ней, Кэт услышала голос Александра Валентиновича… Но что он говорил!..
— Сидите и не шевелитесь десять минут. Выберетесь отсюда в полной безопасности. Вам обещали вернуть вещи и вернули. Никогда не вцепляйтесь зубами в невинных людей, как в комиссариате с тем матросом, похожим вот на него.
Кэт не поняла нравоучения, ей стало дурно, и она просидела в подвале, боясь пошевелиться, должно быть около часа. Было уже совсем темно, и выбралась она чудом, тем чутьем, которое есть у почтовых голубей. Выбралась на двор и закричала. С улицы пришли какие-то люди, помогли ей. Тогда же обыскали подвалы и нашли труп, еще теплый был. Это был Таракан, его зарезали те двое в коридоре ударом в спину. Он лежал раскинув руки, но Кэт не наткнулась на него в темноте.
6На допросе я спросил Швыркова-Бамбука:
— За что же вы пришили Таракана?
— Не мы пришили, Лапша пришил. После того случая, как мы его шмару раздели, Таракан словно потерянный сделался. И больно много говорил! Четыре дня без умолку болтал. В нашем деле это не годится. Знаешь, когда несет человека, и видать как несет, а куда принесет — неизвестно… Вот Лапша это заметил.
— Ну, а почему же вы всю комедию с вещами разрешили ему сыграть, раз стали его опасаться? Могли бы влипнуть с этим делом сразу.
— Что же, у нас жалости, думаешь, нет? Потешить хотели парня, — свой, деловой? Несло его неизвестно куда…
1923–1929
Любовь к жизни
IРудаков был близорук, и деревья, которые были видны в открытую дверь, однажды показались ему гипсовыми. Августовское солнце полировало листву, которая лезла на балкон. Если же чуть-чуть ослабеть, дать себе забыться, тогда покажется больше: дерево заводит пораженный обмороком взор, тошнотворный полдень томит его, накаливает темя, зеленое, зыбкое, растительное темя, солнце слепит, щекочет, пронзает, вокруг такой разреженный, слабый, словно разъятый воздух, опасный для самолета, для еле теплющегося древесного самосознания и для больного человеческого сердца.
Рудаков жил в третьем этаже дачи: гостиницы «Джинал», в уровень и даже выше крон. В комнате пахло крышей, прогорклой олифой. Рудаков вышел на балкон, взглянул на приземистую толстую липу сверху вниз. Его буквально прожгла ничтожная, пустая и все же острая мысль: назвать эту липу прачкой. «Какой вздор!» Он закусил губу, давно забытый знак смущения перед самим собой. У него было значительное положение, имя в промышленности, годами выработанное, кованное книгами и тяжелыми испытаниями мышление, которым любовались даже враждебно настроенные подчиненные и недоверчивые партийцы. Наконец, тридцать пять лет от роду!.. И вдруг, как из теплой печурки, откуда-то из глубин, из юношеской подпочвы, на которой и разветвилась вся остальная жизнь, хлынуло художественное сравнение: «прачка». Его даже нельзя объяснить точно. Ну, положим, от липы припахивает здоровьем и хорошим мылом, которым когда-то стирали в богатых домах. Может быть, в сходстве запахов играет роль сходство цвета: желтоватые цветы липы, мыльная пена, мыло, мед, зубы молодой прачки. Черт его знает, сколько приблизительного, натяжек, и все же хочется проглотить эту чертову липу!
Он почти сошел с ума. Это сумасшествие? Да, если понимать под ним срыв с обычного течения мысли и этот бешеный наплыв впечатлений. Но он знает исходный пункт своего странного состояния. Он просто распустился. Такая распущенность, умственная и духовная распущенность, — сродни опьянению, но она драгоценнее, безмерно богаче опьянения вином, наркотиками, она длительна, безгранична, нескончаема, стадии этой распущенности — целые недели, а похмелье — разве что самоубийство. Или просто отъезд с курорта, возвращение на завод. Там, в жизни, высокомерно полагал Рудаков, его охватит грубый деловой покой (теперь, с высоты своих ощущений, он воображал, что житейская служебная возня есть, конечно, покой и полусон), в котором раззуженная до чесотки, раскрытая душа сомкнется, как раковина, и ее понесет теченьем: доклады, заседания, резолюции, комиссии, приемы. А тут подумать: липа как прачка!
Он стоял на балконе, на диком солнцепеке, ему было радостно чувствовать близость предметов между собою, родство вещей, слитность мира, поток явлений, так сказать, образную плоть диалектики, недоступную обычному сознанию, сейчас же почти осязаемую. Если он скажет себе, что огуречный рассол имеет вкус братоубийства, то не удивится, потому что это будет его правда, часть общей истины, раскрытая лишь для него, хотя бы через вкус крови из треснувшей губы.
«С чего это я так раскалился?» — спросил он себя и вернулся в комнату, прохладную от закрытых ставней. Жирная прохлада с запахом олифы, матраца, его пиджаков, обуви. Наткнулся коленом на толстый поручень пресмыкающегося стеганого кресла и опустился в сиденье, как в пружинную пропасть.
Да, это у Розанны зубы молодой прачки, той, которая предстает от созерцания липы. Такая прачка условна, как на картинке восемнадцатого века, эдакое царскосельское воспоминание… Ее зовут Розанна. Странное имя, словно его вытащили из провинциального буфета. Рудаков счастливо рассмеялся, в комнате стало светло, глаза привыкли. Зеленые доски света пробивались в щели ставней, их тепло обладало напором. Пространство предстало ему сетчатым, ячеистым. Не в такой ли полдень греческому мыслителю пришла догадка об атомном строении материи (ведь она возникла умозрительно)? Такие имена выдумывает разгоряченная провинция — Кривой Рог, Евпатория, Темрюк, — там неважно знают русский язык, обожают его красоты и творят новые имена. Розанна походит на Екатерину, жену Петра Первого! Рудаков готов был воскликнуть: «О, как глубок мой мир, как многоголос, как полон памятью. Я плыву в реке великих событий, барахтаюсь в истории — и все это сделала она». Она дала вкус орешкам липы, если ему захочется их пожевать, чтобы из их слизистой клейкости, похожей на первозданную протоплазму, вывести на кончик языка какую-нибудь древнюю детскую радость. (Мальчик ввел оседланную лошадь в канаву, иначе не дотянешься, втыкает носок ботинка в стременной ремень, чтобы повыше, утверждается в подушках казачьего седла. Лошадь, качнув его, трогается широким, жестким шагом, он вот-вот въедет в знойное небо Тамбовской губернии, но нравное животное не слушает повода, добредает до конюшни с ее кожаными ароматами. Приходит отец, управляющий хуторами помещика Брянчанинова, и уезжает в поля.) Говорить с Розанной обо всем этом немыслимо, у нее в ходу едва ли двадцатая часть нервных клеток, которые у Рудакова все пущены ловить и осмысливать ощущения. Она не глупа, но вульгарна, торговый, земной рассудок водит ее по земле, и лишь иногда страсти разрывают его плотную оболочку. Но, увы, покушаясь на ее образ, Рудаков тут же искал ей оправдания.
«Это наблудили говоруны и борзые перья, — размышлял он, — что есть какая-то разница в богатстве внутренней жизни образованного и необразованного человека, один все громогласно именует и носится весь нараспашку, другой даже себе стыдится признаться в тонком переживании». Однако, что ни говори, Розанна любит лишь смех, возбуждаемый скабрезностями. Рудаков легко доставлял ей это удовольствие, овладев секретом находить подобия самые неожиданные; он так расширил границы уподоблений, что стоило ей произнести слово, а ему лишь ответить не сразу, — она начинала хохотать, словно ее щекотали. Так он заставил даже паузы развлекать ее. Однажды она сказала: «Ты (чуть ли не с первого дня она начала это „ты“) очень культурно разговариваешь». Рудаков не сразу понял, в чем дело, ему не хотелось признаться, что дама не очень прихотлива и что их роман — это только обыкновенная курортная интрижка. Он был серьезный человек, серьезность приехала с ним из Ярославля. Там он постоянно находился в напряженной борьбе со своим телом, с его усталостью, с низменными его наклонностями, но борьба даже не очень и обременяла, и он ни в чем себе не отказывал, живя в сущности монахом. Он замечал, что если ему начинала нравиться женщина, то особенно спорилась чисто изобретательская работа, и он часто раздувал и прерывал такие «нравленья».