Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Портрет Иды Рубинштейн, – искренне признался Соснин.
– И что же в нём притягивает тебя?
– Меня притягивает декаданс… сам по себе декаданс, – под смех приятелей пустился во все тяжкие Соснин, чувствуя, что попался, – в декадансе какая-то красота особенная.
Однако Юлия Павловна, опёршись прямой рукой о кухонный стол, чтобы сохранять равновесие, сказала тихо. – Тут нет ничего смешного, у меня, когда смотрю, слёзы навёртываются. На портрете она застыла в чуть изломанной, беззащитной, но гордой позе, её, обнажённую неземную грацию, теперь пожирают в музее тысячи взглядов, а она остаётся и навечно останется сама собой. Особенная декадентская красота? Пожалуй, такой больше не будет. Мне посчастливилось видеть Иду в танце из «Саломеи», среди публики на концертах в «Аквариуме», близко рассмотрела её на приёме у скрипача Шпильмана – на голове Иды, помню, был золотистый тюрбан, с плеч до пола ниспадали мягкие лёгкие полупрозрачные складки. От неё, особенно, когда она двигалась, вставала, садилась, брала чашку, невозможно было отвести глаз, – помолчав, Юлия Павловна нехотя вернулась на кухню из проклятого прошлого, помешала ложкой в кастрюле кашу, – а кто ещё из русских художников…
Соснин, помедлив, ответил.
– Почему Куинджи? – изумлённо дрогнули густо намазанные тушью ресницы, – дешёвые эффекты, зелёная луна… это же на грани безвкусицы… даст бог, выставит Эрмитаж импрессионистов, тогда ты…
Если бы она знала, что видел уже и Мане с Моне, и Ренуара, и Писарро, разгадывал технику, дивился жирным наслоениям мазков, запечатлевших воздух и свет.
– Искусство благотворно для молодой души! Интенсивные занятия изобразительными искусствами задерживают старение, слышал? У художников при всех тяготах творчества, как правило, счастливые судьбы, они живут долго, радостно, гениальный венецианец Тициан прожил более… и столько картин…
– Тициан не был левым художником, вот и стал плодовитым долгожителем, а левое искусство опасно, так опасно, – Соснин старательно имитировал интонацию Марии Болеславовны.
– Тициану повезло, чума не скосила, – подсказал Шанский.
– Судьбам художников не до правил, в их судьбах воплощаются исключения, – Соснин гнул своё, – Джорджоне, учитель долгожителя-Тициана, по-моему был гениальнее его, если вообще допустимо сравнивать гениев, но чума не пощадила, молодым умер.
Юлия Павловна посмотрела серьёзно. – Какие взрослые рассуждения… Джорджоне? – растерянно повторила, всё ещё обдумывая услышанное, – конечно, чума не щадила. А кого ты иронически процитировал? Свою преподавательницу? Левизна в искусстве действительно чревата опасностями, не согласен?
Соснин не возражал.
– Где твой рисовальный кружок? На углу Рузовской? А-а-а, недалеко. Слыхал дурацкую фразу, обзывавшую по заглавным буквам череду тамошних параллельных улочек? – заулыбалась, как если бы припомнила что-то приятное, Юлия Павловна, – Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская… Слыхал? – «разве можно верить пустым словам балерины». Мой тебе совет, Илюша, – опять серьёзно, твёрдо сказала она, подливая супу, – не связывайся со словом! Запомни, – ласково опустила тёплую мягкую ладонь ему на голову, рукав её терпко пахнул духами, – за слово рано или поздно надо расплачиваться, ценится оно почему-то дороже любой картины. И даже дороже жизни. От слова – одни несчастья… С мучительно-нежным сожалением медленно повернулась к Валерке, желанному, но такому позднему, в зрелом возрасте рождённому ребёнку – неизменно любящий её взгляд на сей раз был одинаково пытлив и рассеян, ибо она старела и сейчас волновали её не текущие школьные дела сына, даже не его будущее, а судьба творческого наследия мужа, которое имело мировое значение; сомневалась – хватит ли сыну таланта и усидчивости продолжить дело отца?
Обед запили суррогатным кофе с цикорием, опять следили за блужданиями эха – звуки, опрометчиво выпущенные на волю, никак не могли одолеть овальную трубу двора, вырваться из неё на светящийся небесный простор.
– Илюша! Илюша! – кричала вдогонку, приоткрыв на цепочке дверь, Юлия Павловна, – поблагодари за варенье маму, изумительно вкусное, ядрышки горчат внутри сочных и сладких…
что-то случилось, пока Соснин любовался цветовой гаммой вечернего неба в перспективе Загородного проспекта, над колокольнейУ Валерки в голове – ветер. А у меня что? – очерченный карнизами сиренево-лиловый треугольник над колокольней, сгущался, темнел… – и мать всё время спрашивает – что у тебя в голове творится?
И правда – что?
Вот бы захлестнул цветоносный вихрь, как у… Куда ему! Соснин споткнулся о ступеньку угловой «Чайной»… задержался на Владимирской площади, у витрины гастронома – вновь мысленно подмешал к кобальту самую малость ультрамарина, добавил осторожным мазком краплак, совсем чуть-чуть, подождал, пока растворилась красноватая примесь, но сиреневое свечение никак плавно не перетекало в лиловую гущу; боязливо взял потемнее и тотчас угасла прозрачность, которую сохраняло, темнея, небо.
Дверь на лестницу шумно распахнулась, закачалась на петлях, когда поднялся ещё только на промежуточную площадку; за дверью – никого.
По коридору гулял сквозняк – дверь на чёрную лестницу тоже почему-то была открыта; пошёл на ощупь, запахло корицей, ванилью – ага, достиг коридорной вешалки с Дусиной спецодеждой, но не осмелился включить лампочку у Дусиной двери.
Глаза привыкали к темноте.
– Посторонись, посторонись! – внезапно вырвался из раскисавшего мрака, отшвырнул Соснина каменным плечом Фильшин, за ним две незнакомые фигуры тащили носилки с продолговатым свёртком.
– Назад, назад, мудаки! – рявкнул над ухом Соснина Фильшин, поменявший на ходу план, – не через парадное, через двор!
Носилки накренились, покряхтев, носильщики кое-как развернулись, тяжело поплыли назад, к выходу на чёрную лестницу, за носилками побежала истерически заголосившая Ася.
что-то с Литьевым?– Виктора Всеволодовича задушили, – зашептала Раиса Исааковна, которая сидела рядом с матерью за столом, – пили чай.
– Кто задушил?
Раиса Исааковна, округлив глаза, приложила палец к жирно-красным губам, но не удержалась, шепнула. – Свои.
– За что задушили?
– Много знал, – потянулась к чашке Раиса Исааковна.
– Уже вынесли? – спросила мать, поднимаясь из-за стола. Соснин выглянул в окно.
Носилки загружали в кузов стоявшего посреди двора грузовика, за носилками вскарабкивались две фигуры; Фильшин помог закрыть борт, залез в кабину.
казус, не отмеченный историей литературыЗанятно… Юлия Павловна, жеманная дама с помятым, заспанным, словно маскировавшим неукротимую душевную энергию ликом, оперённым красно-рыжими, до корней сожжёнными хной короткими волосами, с помощью Бызова увлечённо уточняла рисунок ветвей на семейном древе, под сенью коего перебирала бесценные черновики покойного мужа, раскладывала пасьянсы, или – чаще всего – убивала пустые часы за английскими детективами с измазанной помадой папироской в нервных, с узелками ранней подагры, пальцах. Однако, поднявшись из театральной кассы, словно очнувшись, она и варила обед, кормила, живо, с дрожью в голосе наставляла. За чаем или кофе с цикорием с носовыми капризными интонациями рассказывала одноклассникам сына, задержавшимся после уроков, об исторических и научных реликвиях, хранившихся в высоченных застеклённых шкафах, о выдающихся деятелях культуры, искусства, когда-то, в достославные 20–30 годы, почитаемые ею, будто золотой век, оживлявших смехом, звоном бокалов это омертвевшее собрание книг и рукописей. – Там, у окна, сидя в том кресле, – вспоминала Юлия Павловна, – Эйхенбаум впервые прочёл нам «Как сделана «Шинель» Гоголя»… А Юрий Николаевич делился идеями… Не раз вспоминала розыгрыши, шуточки, общий взрыв хохота, который случился, когда ползунок-Валерка, надоедливо теребивший носы и волосы то одного, то другого из гостей-формалистов, омочил-таки обтянутые новыми штанами коленки Шкловского.
коктейльМного позднее Шанский углядел в непроизвольном младенческом отправлении символический акт, едва ли не вызов, который юный наследник славной филологической школы бросил её ярчайшему и т. д. Но, пожалуй, Шанский переоценил значение исторического пи-пи, Бухтин-младший, с годами и сам ставший знаменитостью в узком кругу новаторов, искренне чтил Шкловского, Лотмана, Беленкова; нет-нет, не сбрасывал с парохода, не свергал с пьедесталов.
Зато сразу после исчисления Бызовым генетических пропорций Бухтинских ингридиентов Шанский дополнил яркий ряд прозвищ, провидчески окрестил Валерку Коктейлем – Шанский, напомним, любил посмаковать словечки новые, модные, едва запущенные в речевой оборот – подолгу, как леденцы, во рту перекатывал. Коктейль – наконец-то выдыхал-выплёвывал он, имея ввиду, впрочем, не столько причудливый состав крови, то бишь генов, командующих волосяной пигментацией, сколько чудесные смешения в светлой головушке, уподобленной шейкеру: начинённый книжными премудростями отрок-Бухтин машинально вживлял в речь цитаты, повзрослев, удивлялся даже, что ему всё труднее отличать своё от чужого. Вскоре Валеркина кличка, соскользнувшая с длинного языка Шанского, окрасилась дополнительным – злопыхатели, правда, полагали, что основным – смыслом: неравнодушный к винишку со школьных лет, Валерка, искушённый-таки зелёным змием, стал выпивать всерьёз, мешая всё, что под руку попадалось.