Город, в котором... - Татьяна Набатникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну побудь еще немножко, не уходи, просит она, а Саша: обеденный перерыв у меня кончается. Она ему в пятый раз: ну как ты хоть живешь? Да так, говорит, работаю… Плечами пожимает. Стихи-то пишешь? Нет, перестал. А бальные танцы, а фотография? Это, говорит, все ушло. И молчит. А я, говорит она, не дождавшись ни одного вопроса, завтра диплом защищаю. Хочешь, приходи на защиту? Придешь? Не знаю, отвечает, может быть.
Надежду оставил, не стал обижать. «Может быть» сказал. Великодушный.
Но он, конечно, не пришел. Он умный был. Не обвинял, но обиду помнил.
И вот она в последний раз собирается в институт — на защиту диплома. Она сцедила молоко для своего сыночка. Мамино волнение зашкаливает. На этом дне сосредоточилась надежда всей ее, маминой, жизни. Этот день один может ей все возместить: начиная с раскулаченного сиротства, продолжая бедствиями войны и бедностью и кончая теперешней тюрьмой мужа — постылого, впрочем… Пусть бы дочь за нее добрала: получила диплом, вышла в люди…
У дочери, к счастью, есть для защиты одно подходящее платье, универсальное: черное с белыми кружевами на рукавах и на груди; по пути она зашла в парикмахерскую, где ей завили ее прямые и худые волосенки. И — в сторону трамвайной остановки; тубус с чертежами, папка с описанием дипломного проекта, лето, ветер, и, идя навстречу ветру, она загадала: вот бы встретить того парня, который иногда попадается ей на этом отрезке пути и всегда пристально глядит на нее пронзительным, сквозящим светлым взглядом. Между ними что-то есть, но момент знакомства упущен — драматургия ослабевает так же быстро, как нарастала; это каким чутким режиссером надо быть, чтоб уловить кульминацию. С каждой новой встречей все глупее становилось взять и заговорить, ибо связь их все очевиднее, ее уже не спрячешь за невинным «девушка, где тут улица академика Вишневского?», тут уж надо сразу в омут головой: «Вы мне нравитесь, черт возьми!» — а где набраться смелости на такое, ведь никогда мы так не боимся риска провала, как в юности, когда он наименьший…
И вот он идет навстречу, светит, как фарами в ночи, — зажмуришься поневоле, — бледно-голубыми своими глазищами — сбылось загаданное! Теперь она уже почти не сомневается в удаче. Окатила его взглядом, пробежала дальше, цунами, но все же оглянулась — и он как раз оглядывался, она засмеялась вслух, сверкнула глазами, как маяк, и исчезла вдали — умчалась за своею удачей.
Впоследствии, придя на работу на тот же завод, где работал и он, узнала, что он женат, но не познакомились они совсем не потому — просто все перегорело, ах, движение жизни так хрупко, таинственно, жаль.
Итак, она защищает свой дипломный проект. В аудитории комиссия, на доске развешаны ее чертежи, она переходит от одного к другому на возвышении кафедры, в руке указка, порхают кружева над тонкой кистью, она возбуждена до дрожи, как беговая лошадь, ее знобит от воодушевления, она говорит собранно и ярко, ее проект полон остроумных находок и интересных выводов. Она видит это по лицам, ее возносит поддержкой их восхищенных взглядов — до невесомости почти. Глаза ее горят. Какой восторг. Она победила.
К вечеру, когда прошла защита всего дипломного десятка, назначенного на этот день, и комиссия посовещалась, всех пригласили в аудиторию; болельщики и любопытные тоже ввалились, дипломники выстроились в шеренгу, и председатель комиссии под рукоплескания каждому вручал диплом и ромбик. Когда вышла к нему из шеренги она, председатель глубоко заглянул ей в глаза, пожал руку — особенно, не как всем, — и негромко сокровенно произнес: «Вы будете хорошим инженером!» Ее охватило божественным пламенем. Она будет хорошим инженером… В дипломе стояла оценка «отлично», но дело не в оценке: не у нее одной — но больше никого председатель не наградил заветным этим обещанием: «Вы будете хорошим инженером». Он ей пообещал большое будущее, да что пообещал — он д а л его, он ей обеспечил его, потому что она поверила пророчеству так страстно, так безудержно, так сильно, что теперь никто не смог бы разубедить ее в этом. Никто на свете не мог теперь сомневаться в ней, ибо слова этого пророчества отпечатались в ее взгляде, они зажглись у нее во лбу огненными письменами, они стояли начертанными на ее развернутых плечах, на бесстрашной с той поры ее походке: «хороший инженер!», и так оно и было, мир стоит на законах силы, и где он теперь, председатель комиссии, ведавший раздачей силы, благослови его Господь!
И именно таранной этой, новой, всепокоряющей походкой она и шла теперь домой — не шла, летела, и мама на скамейке под сиренью с толстым ребенком на коленях сразу издали увидела: «хороший инженер», да, безусловно, это было видно всякому, и счастье коротким замыванием прошило маму, она поднялась навстречу дочери, с ребенком на руках, но ноги не держали, облегчение от долгого волнения обессилило ее, она снова опустилась на скамейку и заплакала, она плакала от счастья, что дочь ее хороший инженер и что отныне наступит перемена и ее судьбы; она плакала от горя, что так долго не наступала эта перемена, что жизнь так трудна и бедна, что муж в тюрьме; и дочь плакала вместе с нею от всего того же самого; и только младенец не плакал, а недоуменно поводил на них глазами и нетерпеливо беспокоился, чтоб скорее дали ему грудь; они прошли в дом, грудь за день переполнилась до боли молоком, за этот долгий трудный день; она быстро сбросила свое торжественное платье и сунула нетерпеливому дитяти переполненный источник, и они продолжали с мамой счастливо и бедственно плакать, а дитя, безмятежно ворочая глазами, мощными засосами вытягивало из нее свое пропитание, так что журчание отдавалось в костях ее худого тела, как в гулком помещении.
Ей полагался отпуск после защиты, стипендию давали и за июль, но она тотчас устроилась на работу, чтобы скорее получить зарплату, чтобы кончилась проклятая эта невыносимая бедность. И вскоре на работе она влюбилась с первого взгляда в новичка, и на сей раз события развивались очень быстро, в полном драматургическом соответствии, на сей раз она была отважна и жадна, уж так она наголодалась по удаче и любви: во время тайных свиданий молоко сочилось из ее сосков, а однажды, когда они с возлюбленным, смеясь, выбегали из дверей его дома на улицу, она натолкнулась на взгляд мужа. Счастливая улыбка так и размазалась по ее лицу, она застыла, но муж отвел глаза, как незнакомый, и прошел дальше по улице, толкая перед собой коляску с их ребенком.
Вот, значит, и такая минутка беспощадного стыда была в ее жизни.
Много чего было. Молодость — как самолет на взлете: перегрузки, тошнота, провалы. С тех пор прошло довольно времени, самолет набрал скорость и должную высоту. Больше не случалось у нее таких тяжелых месяцев, как те, перед дипломом. Такой измученной и несчастной, как тогда, она себя уже не чувствовала больше. Быть может, в юности несчастье потому так больно, что его не ждешь. Потом привыкнешь: несчастье глубоко нормально! — и закалишься, перестанешь замечать. Напротив, подарки судьбы теперь неожиданны и совершенно потрясают: что, это — мне? Тебе, тебе, кому же, и счастье — магниевой вспышкой, ах, кажется моргнула! Вот парадокс, юность — пора несчастий, а зрелость, получается, наоборот.
Проходит время. По полу комнаты ползает черепаха Агриппина, которая живет здесь уже пять лет; в доме три человека, но Агриппина из всех выделяет хозяйку: когда хочет есть, подползает к ноге и карабкается на туфлю. Хозяйка понимает сигнал, берет черепаху в руки, гладит ее бесчувственный (бесчувственный?) панцирь и приговаривает нежные слова; черепаха доверчиво расслабляется, провисают ее лапы и голова, как у разнеженной кошки, хозяйка несет ее на кухню и кормит на полу: капустой, огурцом, а то и хлебом. Наевшись, черепаха возвращается в комнату хозяйки и надолго успокаивается. По старинному китайскому поверью, кто приручит черепаху, у того не иссякают человеческие чувства. Поверье справедливо, видимо, взаимно, это знают обе — черепаха и хозяйка, это их общая тайна, и они друг другом дорожат. Панцирь Агриппины лоснится и поблескивает, волосы хозяйки вьются надежными тугими завитками.