Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена - Татьяна Бобровникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VII
131 год до н. э. был годом наивысшего торжества демократии[200] Папирий Карбон, признанный глава популяров, избран был трибуном. Рим кипел. Всех охватили мятежное беспокойство и лихорадочное возбуждение. Казалось, демоны революции все более и более овладевали людьми. Насколько велик был накал страстей, прекрасно показывает один эпизод, страшно поразивший квиритов. Цензором в тот год был уже знакомый нам Метелл Македонский. Вряд ли можно сомневаться, что этот суровый, властный человек был цензором строгим и требовательным. И вот он удалил из сената за какие-то неблаговидные поступки трибуна Гая Атиния Лабеона. Тот пришел в ярость и решил отомстить. Но он не привлек к суду своего обидчика, как сделал в свое время Азелл, оскорбленный Сципионом. Его месть приняла гораздо более страшную и причудливую форму. Пользуясь своей огромной властью, он велел поставить на Ростры треножник с горящими углями и совершил древний зловещий обряд, наложив проклятие на имущество Метелла и на него самого. А затем приказал сбросить его с Тарпейской скалы. К счастью, этот «безумный поступок трибуна»[201] не привел к роковым последствиям: вмешались другие трибуны и не допустили убийства (Cic. Pro domo suo, 123; Liv. Ep., 59).
Но опаснее всего был Папирий Карбон. Он бешено рвался к власти, сметая все на своем пути. Удивительное красноречие и умение управлять толпой делали этого демагога непобедимым. И вот на народном собрании он предложил закон, по которому народного трибуна можно переизбирать сколько угодно раз. Закон этот противоречил всему духу римской конституции. До этого ни одного магистрата никогда не переизбирали[202] Даже диктатор во время войны должен был сложить свои полномочия через шесть месяцев, независимо от того, выполнил он свою задачу или нет. Так что предложение Карбона должно было казаться опасным. Но в настоящий момент оно было просто гибельным. Сейчас, когда поднималась революционная буря, давать демагогам огромную власть на годы значило погубить Республику. Это понимали многие. Однако никто не отваживался выступить перед народной сходкой, «возбужденной бешеным трибуном» (Val. Max., VI, 2, 2). Но два человека решились. То были Сципион и его друг Лелий. Вот как рассказывает об этом сам Лелий у Цицерона:
«Какую лесть вливал недавно в уши народной сходке Гай Папирий..! Мы выступили против. Но ни слова обо мне. Лучше я расскажу о Сципионе. Боги бессмертные, сколько в нем было строгости, сколько величия!» (De атic., 96) Его речь, которую Ливий называет «суровейшей», представляла резкий контраст с льстивой, вкрадчивой манерой Карбона. Но странно — настроение народа внезапно резко изменилось. Квириты как завороженные слушали Сципиона. Карбону было ясно, что собрание склоняется на сторону его врага. Нужно было во что бы то ни стало помешать ему. И вот Карбон придумал способ, как одним ударом положить конец удивительной популярности этого человека.
Трибун прервал свою речь и среди воцарившегося молчания спросил, как относится Публий Африканский к убийству Тиберия Гракха. Это был замечательный ход. Любой ответ Сципиона должен был неминуемо погубить его. Если бы он сказал, как велели ему честь и совесть, что он одобряет это убийство, он разом потерял бы любовь народа. Если бы он испугался и осудил это убийство, это означало бы, что он публично отрекся от своих слов и убеждений. Мало того — от своих друзей, в первую очередь от Лелия, который ведь был в комиссии, судившей сторонников убитого трибуна. А влияние Сципиона зиждилось на его репутации, репутации незапятнанного человека. Впрочем, трудно было поверить, чтобы он решился перед лицом возбужденной толпы открыто осудить ее кумира.
Итак, вопрос был задан. Среди мертвого молчания Сципион твердым, ясным голосом ответил:
— Мне представляется, что Тиберий Гракх убит законно.
И тут разразилась буря. Его слова потонули в неистовых воплях разъяренной толпы. Тогда Сципион негромко — он никогда не повышал голоса в народном собрании — сказал:
— Я ни разу в жизни не дрожал от крика вооруженных врагов, неужели вы думаете, что меня испугает сброд, для которого — я уверен в этом — Италия не мать, а мачеха[203].
Он намекал на то, что более всего неистовствуют бывшие рабы, а не исконные граждане. Впервые в жизни римский народ слышал о себе такие слова, сказанные в лицо. Толпа напоминала яростного зверя. Сципион стоял спокойный и неподвижный. Он добавил еще несколько слов тем же спокойным, властным, презрительным тоном. И вдруг случилось чудо. Так велика была внутренняя сила этого человека, что «народ….так обидно оскорбленный… смолк» (Val. Max., VI, 2, 2). В этот роковой момент в события вмешалось новое лицо.
Гай Гракх, как всегда, подавленный и ко всему равнодушный, стоял у трибуны. Но, как только Публий произнес имя Тиберия Гракха, Гай вздрогнул, будто его ударили хлыстом. Он вспыхнул, взлетел на Ростры и произнес страстную речь. От нее остался небольшой отрывок:
— Последние негодяи убили моего самого лучшего на свете брата! (ORF-2, C. Gracch., fr. 17)[204]
Но время было упущено. Победа на сей раз осталась за Сципионом. И «популярный у народа закон был отвергнут голосованием народа» (Cic. De amic., 96; Cic. De or., II, 106; Cic. Mil., 8; Veil., II, 4; Liv. ep., 59; Plut. Ti. Gracch., 21; Plut. Reg. et imp. apophegm. Scipio Min., 23; Vir. illustr., 58; Val. Max., VI, 2,2).
Лелий ликовал — разум победил! Он был убежден, что Республика висит над бездной, и только его гениальный друг сумеет ее удержать. Зато триумвиры были в бешенстве. Карбон понял, какой опасный, какой страшный противник Публий Африканский. Даже в бурю, даже в дни народной ярости он может одним только словом укротить мятеж А Гай Гракх кипел от гнева. Он чувствовал себя так, словно ему публично дали пощечину. Это ясно видно из слов, которые он крикнул тогда квиритам:
— Вы не должны позволять беззаконно оскорблять нас! (ORF-2, C. Gracch., fr. 19).
Оба горели жаждой мщения. А их месть бывала страшной. И эти события имели роковые последствия для всех участников.
VIII
Между тем раздел полей шел своим чередом. Дело это было сложное, запутанное, и на каждом шагу комиссию поджидали невероятные трудности. У одних на земле, которую надлежало изъять, уже возведены были многочисленные постройки. Некоторые «говорили: мы заплатили за наши участки прежним владельцам, неужели мы должны лишиться вместе с этой землей и уплаченных денег? Другие указывали: на этой земле могилы наших отцов… Третьи указывали, что на приобретение этих участков они израсходовали женино приданое или что свои земли они дали в приданое дочерям… Некоторые указывали, что их земля принадлежит кредиторам по долговым обязательствам. В общем, стоял стон» (Арр. В. C., 1,10). Некоторые участки имели нескольких владельцев, и неясно было, как их делить. Поля были очень разные по качеству — одни болотистые, глинистые, другие — плодородные. Равны ли были пятьсот югеров камней и болот пятистам югерам чернозема? Наконец, у многих просто не было никаких документов, подтверждающих право владения землей, а значит, триумвиры имели право ее отнять (ibid., 18).
Вот тут как раз полная беспринципность Карбона сослужила хорошую службу. Там, где другой заколебался бы, почувствовал смущение и жалость, он шел напролом. Тысячи людей были несправедливо обижены и изгнаны со своей наследственной земли. Но тщетно жаловались они сенату: отцы решили мириться с неизбежным злом. «Комиссия… действовала беспощадно и даже бесцеремонно», — пишет Моммзен[205] Тем временем межевание полей вступило в новую фазу.
«Государственные земли в Италии находились не только в руках римских граждан. На основании постановлений сената и народного собрания большая часть этих земель была роздана в исключительное пользование союзных общин»[206] Вот эти-то земли и вознамерились сейчас отнять у союзных общин триумвиры. Узнав об этом, италики пришли в ужас и бросились в Рим искать правды. Но тщетно. Сочувствовали им, вероятно, очень многие, но помочь не решался никто. Любое прямое или косвенное выступление против закона Гракха равнялось в глазах римского народа преступлению. А тут надо было выступить против этого закона, и ради кого? — ради италиков, которые в глазах толпы были куда ниже римлян. А схватка один на один с триумвирами казалась ужасной. Вот почему италики не могли найти в Риме справедливости.
Доведенные до отчаяния, они пришли тогда к Сципиону. Они напомнили ему, что всегда храбро служили под его началом, и спросили, неужели он допустит, чтобы они получили такую благодарность за верность Риму. И они умоляли «защитить их от чинимых несправедливостей» (Арр. В. С.,1,19). Сципион знал, как опасно сейчас вмешиваться. Но он считал, что триумвиры пренебрегли правами союзников и святостью договора (Cic. De re publ., 111,41). Ведь римляне теперь разбирали дела союзников, а это было грубым вмешательством в их внутреннюю жизнь[207]. Он видел, что италики обижены, что они беззащитны, что им больше не к кому обратиться, и, верный своему правилу защищать несчастных, решился вступить в бой, чего бы это ему ни стоило.