Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена - Татьяна Бобровникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из слов Плутарха видно другое: Гай взял уже в свои руки казну, внешнюю политику — он ведь принимал послов! — он решал вопросы военного дела, и сами магистраты уже склонялись перед этим всесильным человеком.
Гай давно уже провел закон, по которому можно было быть трибуном сколько угодно раз. Он был трибуном второй срок и тут приступил к осуществлению своего заветного плана. Если угодно, это была вторая революция — первая превратила Рим в демократию, вторая должна была сделать его из города страной. Он предложил дать права гражданства латинянам, вероятно, желая впоследствии распространить их на всех союзников (App. I, 23; Veil., II, 6). Новый законопроект возмутил многих. Сама мысль поставить на одну доску римлянина и италика была невыносима для римской гордости. И, главное, по иронии судьбы реформатор натолкнулся главным образом на сопротивление той самой толпы, которую сделал грозной силой. Она вовсе не намерена была делиться выгодами своего положения с кем бы то ни было[190].
Гай видел всеобщее недовольство, видел, что авторитет его пошатнулся, и поспешил взять свой законопроект назад. Первая его неудача!
В это время случилось одно, казалось бы, небольшое событие, которое имело, однако, роковые последствия. Гай начал активно выводить колонии[191]. И вот один трибун предложил основать колонию на территории бывшего Карфагенского государства, причем основателем ее должен был быть сам Гракх. Разумеется, Гаю ничего не стоило отказаться и поручить это дело кому-нибудь из своих друзей, тем более что он как трибун не должен был покидать границ города Рима. Но он с радостью ухватился за это предложение. Во-первых, он любил все делать сам. Во-вторых, он так смертельно устал и издергался за эти два года, что мечтал на несколько дней покинуть Рим. Наконец, была у него еще одна тайная цель.
Итак, Гай прибыл в Африку. Страна эта, разумеется, велика, и он мог основать будущий город где угодно. Но он выбрал именно то место, где некогда стоял Карфаген, — то самое место, над которым Сципион 24 года назад произнес страшное заклятие, обрекая его в удел подземным богам и духам (Арр. В. C., 1,24). Несомненно, Гай сделал это, чтобы насмеяться над памятью человека, который публично заявил, что Тиберий Гракх убит законно. Последствия его поступка были поистине ужасны. «Божество, как сообщают, всячески противилось новому основанию Карфагена… Ветер рвал главное знамя из рук знаменосца с такой силой, что сломал древко, смерч разметал жертвы, лежавшие на алтаре» (Plut. Ti. Gr., 32).
Быть может, в этом и не стоит видеть чуда. Заставь людей вступить на территорию, которая, по их глубокому убеждению, занята духами и привидениями, причем эти люди уверены, что посягают на священные права этих чудовищ, что их каждую минуту ждет месть разъяренных демонов. К чему все это приведет? Они будут вздрагивать от каждого шороха, в кустах им будут чудиться злобные лица, все будет валиться у них из рук, они будут пугаться собственной тени. Именно это и случилось с теми, кто находился с Гракхом. Но Гая невозможно было ничем остановить. Ни вихри, ни мрачные знамения не могли сломать его упорства. Он заставил дрожавших от ужаса людей вбить колышки, чтобы отметить границы будущего города. Но ночью явились волки и вытащили все столбики (Арр. В. C., 1,24; Plut. Ti. Gr., 32).
И все-таки Гай, по-видимому, довел дело до конца. Но вернулся он в Рим совершенно измученным, почти невменяемым. У него нельзя было добиться, что же произошло в Африке. При одном упоминании о Карфагене он становился как безумный, кричал, что все ложь, никаких волков не было, так что казалось, что в него вселился один из потревоженных им демонов (Арр. В. C., I, 24). Не только сенат, но и народ поражен был всем происшедшим, и поведение Гракха представлялось ему кощунством. «Волки вытащили и засыпали все пограничные знаки. И тогда сенат отказался от этого поселения», — пишет Аппиан.[192]
Гая ждало еще одно горькое разочарование. Возвратившись в Рим, он на своем опыте познал истину, давно возвещенную Аристофаном, жившим при той самой демократии, которую устанавливал теперь Гай. Народ, говорил он, подобен избалованному мальчишке, за которым ухаживают толпы поклонников-демагогов, а он капризничает, привередничает и дарит свою благосклонность то одному, то другому, едва ли не каждый день меняя любимцев. И каждый демагог стремится перещеголять другого популярными законами. Гай уехал на 70 дней, а в таких случаях, как гласит пословица, с глаз долой — из сердца вон. Появились у народа за это время другие ловкие льстецы и поклонники. «Сила Гая уже в известной степени шла на убыль, а народ был пресыщен планами и замыслами, подобными тем, которые предлагал Гракх, потому что искателей народной благосклонности развелось великое множество» (Plut. Ti. Gr., 32). Как бы то ни было, когда Гай выставил свою кандидатуру в трибуны на третий срок, он не добрал голосов. Когда подсчет был окончен и выяснилось, что Гракх не будет трибуном, враги его засмеялись от счастья. Гай, «как сообщают, потерял власть над собой» и закричал, что их смех предсмертный[193], «они еще не подозревают, каким мраком окутали их все его начинания» (Plut. Ti. Gr., 33).
Этого мало. Популярность бывшего народного кумира упала настолько, что консулом выбрали его заклятого врага, Люция Опимия, человека решительного и очень жестокого. В январе 121 года новый консул вступил в должность и сразу стал искать хоть какого-нибудь незаконного поступка в деятельности бывшего трибуна, который позволил бы привлечь его к суду. Но молодой реформатор был так умен и осторожен, что не дал врагам ни малейшего повода для нападения. И тогда они воспользовались его единственным промахом, этой злополучной поездкой в Африку. Они выступили против его кощунственных действий. Гай был в таком нервном состоянии, что решил не идти на собрание — он боялся очередного припадка ярости, который мог его погубить.
Вот почему он послал вместо себя Фульвия, который тоже был с ним в Африке, а сам ждал последствий в смертельной тревоге. Он вошел в какой-то храм — вероятно, хотел успокоить смятенную душу молитвой. И вдруг туда же вошли ликторы консула и стали расчищать ему место. Гай, как всегда, был не один — его окружала огромная толпа почитателей и телохранителей. И вот один из ликторов крикнул, обращаясь к этой толпе:
— Ну вы, негодяи, посторонитесь, дайте дорогу честным гражданам!
Он крикнул это толпе, но получилось так, что он указал в сторону самого Гая Гракха. Гай вспыхнул, повернулся и посмотрел на этого человека испепеляющим взглядом. В тот же миг ликтор упал мертвым на каменные плиты. Все в ужасе кинулись к нему, и тут обнаружилось, что умер он вовсе не из-за «дикого взгляда Гракха»[194] — бедняга был пронзен стилем, тонкой, острой металлической палочкой для письма, которую кто-то из приспешников Гая метнул в него с необычайной ловкостью. Произошло ужасное смятение. Народ с воплем кинулся из храма. Гай бросился на Форум и «хотел там объяснить случившееся. Но никто даже не останавливался перед ним; все отступились от него как от человека, оскверненного убийством» (Арр. В. C., I, 25). Гай в отчаянии и бешенстве обернулся к своей свите и осыпал ее горькими упреками — он кричал, что они его погубили, наконец-то враг получил против него желанное оружие (Plut. Ti. Gr., 34; App. В. С., 1,25)[195].
Все случилось так, как он и предполагал. Опимий, конечно, в душе ликовал. Теперь самые умеренные из сенаторов, самые расположенные к Гракху — если такие были — должны были решить, что он представляет безусловную опасность для государства: одно из двух, либо он приказал убить человека, бывшего с ним недостаточно почтительным, либо он стоит во главе банды, которая уже вышла из-под его контроля. И наутро сенат приказал, чтобы Гай и Фульвий распустили свою шайку и явились на суд как обычные граждане. Гай, видимо, был готов даже на это. Но Фульвий и слышать об этом не хотел, он стал вооружаться и вербовать сторонников. Теперь оба они превратились в глазах сената в мятежников, вожаков вооруженного бунта. И это было великой удачей для врагов Гая — пока он действовал внутри Республики в рамках законности, он был неуязвим, когда он перестал быть ее частью и вышел на открытую вооруженную борьбу, расправиться с ним стало возможно. Сенат вручил консулу чрезвычайные, фактически диктаторские полномочия для борьбы с мятежниками. В другом государстве это означало бы, что консул, бывший верховным главнокомандующим, вводит в Рим свою армию. Но в Рим нельзя было вводить вооруженных воинов[196] И консул издал эдикт, где призывал всех, кто верен законам, с оружием в руках прийти на другой день на Капитолий, чтобы биться с врагами порядка (Арр. В. C., I,25).