У памяти свои законы - Николай Евдокимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Садитесь, я сейчас, — и покатил к себе в комнату, где достал из сундучка возле кровати жестяную круглую коробку. Когда-то он купил эту коробку с конфетами-леденцами, чтобы угощать соседскую девочку. Леденцов давным-давно не было, а красивая коробка осталась, и в ней хранилась всякая нужная всячина: пуговицы от военной гимнастерки, немецкое медное кольцо с изображением черепа, два запасных шарикоподшипника, орден и медаль «За боевые заслуги», полученные на фронте.
Матвей привинтил орден и медаль к рубахе. Он давно не вынимал их, случая не было, но сейчас привинтил не ради какой-то праздничности, а ради того, чтобы показать Егору и Алене, что он не мух ловил на войне, а был не хуже других.
Однако, привинтив награды, посмотрев на себя в зеркало — бравый был у него вид, — Матвей раздумал и снова уложил их в коробку из-под леденцов.
Он устал за завтраком от душевного напряжения, от игры в веселое настроение. Он понимал — прошлого не вернуть. Или нет, прошлое возвращалось к нему, оживляя давно забытые ощущения своего уродства. Он снова, как прежде, чувствовал обрубленное тело, слепой глаз. Он часто ловил на себе быстрый, изучающий взгляд Егора, разглядывающего его культи.
Куда-то ушла Алена, сказала — чайник греть, и не приходила, нарочно, наверно, оставила их вдвоем. Они сидели молча, не глядя друг на друга, сосредоточенно жевали. Наконец Матвей спросил:
— Что делать-то будем, Егор?
— Не знаю... Разберетесь... — ответил Егор и достал папиросу, стал шарить по карманам, ища спички.
— Куришь ты зря.
— Это верно, — согласился Егор. — Вредно.
— Вот и не нужно. Понимаешь, а куришь...
Егор нашел спички, зажег папиросу, затянулся и, покосившись на отца, сказал:
— Раньше надо было воспитывать. А теперь уж чего?
— А я не воспитываю — советую, — миролюбиво ответил Матвей.
— Где ж ты раньше был советовать-то? — отвернувшись, глядя в сторону, спросил Егор заледенелым голосом.
— Не суди, — проговорил Матвей. — Какой я работник в деревне? Обуза матери.
— Семен Иванович тоже такой... Руки нет, протез вместо ноги, а бегает...
— Кто это Семен Иванович?
— Председатель, кто же еще...
Матвей помолчал, сказал устало:
— У каждого своя планида, сынок, — и не захотел больше вести этот разговор, сполз со скамейки, привязался к тележке и покатил на работу.
В этот день ему не работалось — не слушались руки. Он отпросился и ушел и до вечера просидел в городском парке в одиночестве, над рекой.
Тут и нашла его измученная поисками Алена.
— Вот ты где, Матвеюшка, — сказала она без упрека, с радостью в голосе.
Он не ответил.
Алена постояла, потом опустилась рядом на землю и заплакала. Она плакала сначала тихо и однотонно, будто комар звенел в прозрачном воздухе, однако печаль все больше и больше охватывала ее, и Алена уже не сдерживала голоса — рыдала громко.
— Не надо, — сказал наконец Матвей, — перестань, слышь.
Она мгновенно затихла, сидела опустив голову, закрыв глаза. Единственный родной ему человек, мать его сына, его жена, она будто бы была не она, а другая, чем-то похожая на Алену, но не Алена, а иная совсем женщина, которую, возможно, он и мог бы полюбить, если бы вечной любовью не любил ту, прекрасную Аленушку голубоглазую.
Аленушку он любил так, как только может любить земной человек. Он и она — они были едины, один дух, одна плоть, одна мысль. Женщина, которая сидела сейчас рядом с ним, была не чужая ему, нет, но это был другой дух, другая плоть, другая мысль. Этой женщины он стеснялся, стеснялся своих движений, мыслей, слов, себя стеснялся. Эта женщина была добра, была прекрасна, нежна. Может быть, когда-нибудь он и полюбит ее, но для того, чтобы ее полюбить, ему надо разлюбить Аленушку, а разлюбить Аленушку невозможно. Он и так уже пуст от того, что понял — нету Аленушки на свете, она давно умерла, тогда, когда немецкий снаряд искалечил его. Нету ее, а на земле живет другая Алена, другой человек, измененный печалью прожитых лет и передуманными мыслями. Что он, глуп, что ли? Разве не видит он, как она тоже терзается душой, стараясь узнать в нем прежнего Матвея?
В чем она, истина человеческого поведения? Кто это знает? Никто не знает. Но Матвей знал, он многое теперь знал и понял. Истина человеческого поведения — в отречении от самого себя, в неуслужении себе самому— вот что понял в эти дни Матвей. Оказывается, всю жизнь он служил только себе, себя ублажал. Думал, что угождает Алене, жертвует чем-то ради нее, а ведь ничем он, выходит, не жертвовал, ничем не угождал. Наоборот, самым близким, самым родным людям приносил только страдания и боль. Он жил и поступал так, как ему было легче, хотя и казалось, может, что так труднее.
И это правда — не добр он, а зол и жесток. К ней и сыну. Если бы все начать заново! Но заново ничего нельзя начать.
— Почему так, Матвей, отчего? — прошептала она.
Он понял ее, однако спросил:
— О чем ты?
Она устало вздохнула:
— Так, ни о чем.
— Зачем ты меня разыскала?
— Ну что ты говоришь?! — торопливо, со слезами на глазах воскликнула она. — Как ты можешь такое говорить? Не мучайся, поедем в деревню, все будет хорошо, поедем. Господи, как я люблю тебя и жалею. Ты и не знаешь, как мне тебя жалко, я свои руки-ноги готова тебе отдать. Милый ты мой, единственный, ничего мне так не жалко, как тебя, красавец ты мой дорогой.
Ока плакала и целовала его лицо, его шею, губы, щеки, его мертвый пустой глаз.
А он сидел словно бы окаменев, — вот они, страшные слова: она жалеет его. А жалеть его не надо, не надо его жалеть, унижать жалостью.
Он взглянул в ее глаза и вспомнил вдруг давно забытое. Вспомнил Клавдию и понял в это мгновение то, чего не мог понять тогда, много лет назад, — свою вину перед несчастной той женщиной: это он убил ее жалостью.
Он подумал так и устыдился своих мыслей. Зачем вспоминать Клавдию, ведь меж ними не было любви.
А разве Алену он не жалеет? Всю жизнь жалел, оттого и скрылся с ее глаз, что жалел, что любил вечной любовью. И она, выходит, тоже любила его бесконечной любовью, если искала многие годы и нашла наконец. Зачем вспоминать несчастную Клавдию? У него с Аленой совсем иной долг на земле.
— Дорогой мой, как я жалею тебя, больше жизни, — шептала Алена, обцеловывая его лицо. — Ну, хочешь, мы останемся здесь, с тобой будем жить, хочешь?
— Какие вы городские жители? — сказал он. — Да и Егору не надо отвыкать от земли.
— Не надо, не надо, — торопливо согласилась она. — Ты с нами поедешь. Ты не думай, Матвей, он понятливый, он все поймет, он добрый, он такой же, как ты... Он тебя полюбит...
Она смотрела на него ясными, светлыми глазами. Он нагнулся, поцеловал ее в мягкую щеку.
— Прости меня, Аленушка.
Необходимый человек
(из жития прекраснодушного Серафима Фролова)Две войны кончились: с немцем одна, с японцем другая, солдат стали распускать по домам — кого куда. Фролов зиму перезимовал в казарме, а уж ранней весной, когда только трава проклюнулась, получил демобилизационные документы, распрощался со своей гвардейской частью и отправился восвояси, на родину. Война занесла его через Польшу, Германию, Венгрию — аж в Австрию, эвон куда! Теперь он двигался в обратном порядке, через Венгрию, Германию, Польшу, как воин-освободитель, гвардеец-герой, распевая венские вальсы на музыку Иоганна Штрауса, изображенного в замечательной кинокартине «Большой вальс». Все солдаты ехали по родным домам, Фролов же двигался в неизвестном направлении: он был один, без семьи и родственников. Родившийся в боевые годы гражданской войны от бойца революционной Красной Армии и от освобожденной из-под помещичьего гнета крестьянки-батрачки, Серафим недолго знал родительскую ласку, ибо осиротел в доверчивом девятилетием возрасте. Он враз осиротел, в одночасье, во время стихийного бедствия — бурного разлива речушки, протекавшей через их деревню. С той поры, оставшись один-одинешенек, он и скитался по земле, по чужим домам, казенным приютам, туда-сюда, не имея ни постоянного пристанища, ни прочных привязанностей.
Однако, хоть и ехал сейчас Фролов в неизвестном направлении, он все-таки двигался к определенной цели. Цель эта была женского пола, звалась Настей (Анастасия Ивановна Силина). Еще при форсировании Вислы Фролова пропечатали в газете, указав его подвиг: он ворвался во вражеский дзот, завладел им, действуя автоматом, и повернул немецкий пулемет в спину убегающим фашистам. Как он совершил это, Фролов не помнил, ибо подходы к дзоту были минированы, простреливались, мышь пробежала бы — взорвалась. Фролов сам себе не верил, что совершил подвиг, но против факта не попрешь, — был Фролов удостоен ордена Славы II степени.
После пропечатания в газете Фролов стал получать много хвалебных патриотических писем от девушек и старых пенсионеров, которые гордились им и призывали к новым героическим поступкам. Среди всех писем Фролов почему-то выделил одно, а почему выделил, и сам не знал, писанное Анастасией Ивановной Силиной. (Двадцать четыре года, не замужем, блондинка, глаза голубые, окончила семь классов и курсы счетоводов.) Фролов написал ей ответ и затребовал фото. Она прислала и в свою очередь затребовала карточку от Фролова. Ее личность очень даже понравилась Фролову, и он послал ей скорый ответ со стихами: