Евангелие от Иисуса: Сарамаго в стане еретиков - Сергей Сиротин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кьеркегор настаивал на том, что христианство не должно привлекать отсутствием страха. Скрываться от всепронизывающего страха вообще бессмысленно, ведь уже сам Христос, казалось бы, цель верующего, способен порождать его: “Разве не ужасно было, что этот человек, ходивший между другими, был Бог, разве не ужасно было садиться с ним за стол?” Конечно, это не следует понимать в смысле некоего отталкивающего наличного уродства. Наоборот, для Кьеркегора страх — это выражение совершенства. Юнгу тоже близка парадоксальность такого рода, которая даже заставляет его отказаться от христианской идеи самодостаточности добра. Парадокс, лежащий в основе Бога, обусловливает его нестатичность, он воплощает некое динамическое начало, и позволяет Юнгу почти персонифицировать его, хотя лишь в смысле признания общности психологических феноменов, равно воздействующих на Бога и людей.
То, что мы встречаем в “Евангелии от Иисуса”, не дает нам полноценного сходства ни с представлениями Кьеркегора, ни Юнга. Образ Иисуса почти лишен проблематики божественного. Ее рудимент указывает лишь на возможность воспринять абсурдность Бога, зла в котором, правда, больше, чем абсурда. Дальше этого разговор о божественном у Сарамаго не идет. Даже страх Иисуса не настолько слит с его личностью, чтобы быть чем-то, кроме сильной эмоции. Что у самого Иисуса, что у его отца, страх всегда обусловлен причиной. У Иисуса разве что он более силен в силу наследственного происхождения, удваивающего его действенность. Но как, вероятно, сказал бы Кьеркегор, здесь имеет место страх этического характера: имеется несоответствие между ожидаемым и действительным. Иисус вообще изображен как человек этический, его жизнь постоянно соотносится с внешне-идеалистическим представлением о правильности, долге.
Как-то выступая перед психологами в Лондоне в Тавистокской клинике, Юнг иронично сказал, что про него говорят, будто он всех людей делит на интровертов и экстравертов. Потом он поспешил подкорректировать это представление о себе, отметив, что никто не может быть в полной мере интроветром или экстравертом. Иными словами, между этими полюсами личности есть количественный переход. Кьеркегору от подобных обвинений было бы открещиваться сложнее — его система “деления людей” гораздо более жестка и непримирима. Переходы в его системе строго качественные, а тех, кто добрался до вершины в такой иерархии экзистенции, можно по пальцам пересчитать. И как ни странно, Иисуса Сарамаго нельзя назвать обитателем такой вершины. Само допущение о том, что можно получить некое знание, не только избавляющее от страха, но и вообще все расставляющее на свои места, сбрасывает его из высшей сферы экзистенциального существования, по меньшей мере, на ступень ниже. К тому же у Сарамаго нет такого Бога, который был бы гарантом подобной высшей сферы.
Для Ницше такой Иисус тоже потерян, ведь подлинный учитель должен вести себя так, как если бы он “не нуждался более ни в каких формулах, ни в каком обряде для обхождения с Богом, ни даже в молитве”. Это означает, что если бы имел место разговор между Иисусом и Богом — из тех, что написаны евангелистами, по Ницше, “оболгавшими мир”, — то тождество Иисуса и Бога распалось бы и образовало величину, на которую Бог был бы оторван от земного, а земной Иисус погружен в статус “слишком человека”. У Сарамаго такой разговор существует на правах реальности. Евангелие Сарамаго воспринимается как однозначное и претендующее на историчность, и автор не дает распознаваемой фантастической посылки. В то же время ни на один из ключевых вопросов нельзя получить однозначного ответа. Например, обладает Иисус божественной природой или нет? Вначале говорится, что в момент зачатия “Бога, наверно, уже не было там”, в конце Бог самолично комментирует ситуацию иначе: “Ну, видишь ли, перед зачатием твоим я смешал свое семя с семенем твоего отца, Иосифа, это было несложно сделать, никто и не заметил”. Сам писатель в одном из интервью говорит о том, что для него Иисус просто человек.
Момент, где Бог перечисляет плеяду будущих мучеников, этот эскиз будущего, которое однозначно и неотвратимо, снова заставляет вспомнить о Ницше, которой как раз в христианстве видел создателя конечной истории. “Именно христианство, — пишет Ясперс о его взглядах, — со всей строгостью настаивало на том, что все в истории человечества совершается только один раз: творение, грехопадение, воплощение Сына Божия, конец света, Страшный Суд”. Христианский Бог для Ницше лишь идея, продукт фантазии. Сарамаго, разумеется, пишет не о христианском Боге, а его ветхозаветном предшественнике-творце. С точки зрения Юнга, здесь действительно следует говорить о предшествовании. Превращение Яхве в христианского Бога — это закономерное звено в развитии мира и коллективной психики человека, подтверждением чему служит закрепление Церковью тождества этих двух фигур. То, что не было тождеством, но затем им стало, предполагает основу, некую феноменологическую сходность. Юнг выявил эту сходность, проанализировав хронологию и содержание ветхозаветных пророчеств. Он пришел к выводу о саморазвитии фигуры Бога, и для него нет ничего удивительного в том, что следующим шагом Яхве становится его превращение в Бога христиан. Догматизация того или иного события в христианском сюжете санкционируется самой потребностью человека, а вовсе не личной волей высших церковных санов. Подчеркивая это обстоятельство, Юнг в числе прочего отмечает одно из последних нововведений в католической Церкви, а именно догмат о Вознесении Богородицы, принятый папой Пием XII.
Бог у Сарамаго всеведущ не до конца, а лишь до “известной степени, по достижении которой лучше сделать вид, что ничего не знаешь”. Однако он до конца всемогущ, и именно потому, что могущество его беспредельно, недостаток знания ничего не отнимает от его целостности, которую он всегда может восстановить силой. И всеведение, и всемогущество на самом деле абсолютны, как и все, что является качеством Бога. Но в том и дело, что, доходя до человека, эти качества утрачивают вечностную плероматическую полноценность, следствием чего и является возможность диалога человека и Бога — факт, который, казалось бы, должен разрушить автономную надмирность последнего. Здесь корреляция с представлениями Юнга особенно сильна. Юнг говорит о недостатке знания не как таковом, а скорее об осведомленности вместо знания. Знание Бога как бы пассивно. Ему сопутствует возможность саморазвития в смысле самопознания, и эта возможность постоянно реализуется вплоть до наших дней, радикальным образом влияя на человеческую историю.
И все же Бог Сарамаго, который хронологически вот-вот должен стать христианским, окончательно не совпадает с представлениями ни Ницше, ни Юнга. Этот Бог не выражает никаких здоровых инстинктов. Его любовь к жертвам едва ли может быть истолкована как попытка преодолеть низкий мир и выйти к аристократической эгоцентричной морали. По многим наблюдениям можно заключить, что видение Сарамаго чрезвычайно близко юнгианству, но все же португальский писатель менее последователен в своих воззрениях. В “Евангелии от Иисуса” Бог фактически превращен в идею. “Не могу, нельзя, — отвечает Бог на вопрос Иисуса, почему бы ему самому не заняться покорением мира, — не позволяет бессрочный и нерасторгаемый договор, который мы, боги, заключили между собой, обязуясь никогда впрямую не вмешиваться в чужие распри”. Прорвавшийся в повествование намек на то, что существует больше чем просто иудейская история, сильно снижает масштабность Бога. Он уравнивается с идеей, которой сначала не было и которая родилась в какой-то момент времени. Причем дата рождения сообщается: “Вот уж четыре тысячи четыре года, как я стал богом иудеев”. Дальнейшее снижение Бога еще более радикально: он предельно внешним образом противопоставляется человеку. Этот тезис не только чужероден представлениям Юнга, но и вообще отдает дешевизной. “Стало быть, вы людей используете как орудие?” — спрашивает Иисус. “Именно, сын мой, — отвечает Бог, — именно так: из человека можно выстругать любую ложку, от первого крика до последнего вздоха он всегда готов подчиняться”. Сарамаго демонстрирует здесь чрезвычайный примитивизм, причем не имея в виду ничего гностического. Никакого другого Бога, кроме Творца (действительного похожего на гностического Демиурга), он не знает, и та драма, что разыгрывается в окутанной туманом лодке — это именно окончательная драма, потому что нет плеромы, где можно было бы найти альтернативу. Вообще суть претензий Сарамаго к Богу подчас заставляет задаваться вопросом, а понимает ли он сам смысл парадоксальности? Является ли показанная им парадоксальность заранее задуманной, или же она создалась в его романе случайно, как побочный эффект постмодернизма? Увы, из текста этого нельзя понять. По большинству вопросов мысль писателя не может похвастаться достижением каких-то результатов, она следует по пути чисто художественных находок.