Черновик человека - Мария Рыбакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ей объяснила, что я не Глаша, а она продолжает меня Глашей звать. И так упорно, знаете. Я подумала, может, что-то важное.
Хорошо, я разберусь, говорит Георгий Иванович.
На этот раз он не приглашает Любочку выпить, не рассказывает об Америке. Он подает ей пальто и открывает дверь. Он устал.
До свидания, Георгий Иванович, говорит она, я завтра опять приду в то же время.
Георгий Иванович кивает на прощание, у него нет сил говорить. Он идет на кухню, где руки сами тянутся за стопкой. Раньше он был равнодушен к алкоголю. Он пьянел от беседы, от женской красоты, от того, что в степи цвели маки, от быстрой езды, от прожекторов, от аплодисментов, от звука собственного голоса. А сейчас он так безысходно трезв. Так отчаянно трезв, что нужно выпить, чтобы расслабиться.
Глаша. Он всегда чувствовал свою вину перед ней. Он стал бы ей отцом, позволь она ему, но ведь не позволила же. Он увел бы ее мать из семьи, если бы не полюбил ее навсегда, да и что за дурацкое выражение: увести из семьи. Валентина сама ушла, она стала с ним счастлива. Отчего же дочь не могла простить ей это счастье ни на секунду, именно на счастье была обида, как будто только детям полагалось радоваться, и у Глаши был, с тех пор как он впервые увидел ее, обиженный взгляд: обокрали, обокрали.
Георгий Иванович вынимает мобильный телефон из кармана и набирает номер. На другом конце включается автоответчик. Глаша никогда не берет телефон, она фильтрует звонки, выбирает, кому ответить. Ему не ответит. Она никогда не брала трубку, если знала, что это он звонит.
Для бизнеса у нее другой номер, на те звонки она, вероятно, отвечает незамедлительно. Только вот Георгий Иванович не знает номера. Сколько у нее уже магазинов – три, четыре, и все в центре Москвы. Она ведет бизнес с остервенением, с жадностью, фантастически грубит подчиненным и стрижет фантастические барыши.
Он оставляет сообщение: Глаша, это Георгий. Перезвони нам, пожалуйста. Мать хочет тебя видеть.
Он откладывает мобильник и наливает еще стопку. Подходит к зеркалу, смотрит на свое отражение как будто бы объективом кинокамеры, взмахивает руками, как будто перед ним сидят тысячи людей на стадионе и ждут стихов. Камера фокусируется на его лице, он начинает давать интервью, рассказывать о встречах с Кеннеди и Хрущевым, объяснять, почему недостаточно хорош Бродский, в чем была ошибка Евтушенко, вспоминать, как он влюбился в Беллу, когда увидел ее в Политехническом, как бегал за кулисы МХАТа на свидание с актрисой – той, знаменитой, на десять лет его старше, он был тогда еще совсем зелен.
Что-то шаркнуло в коридоре, уж не мыши ли завелись, нет, почудилось. Лет двадцать назад по этому коридору брела Глаша, хмурая, сутулая, в одном носке. Глаша, хочешь кваса, спрашивал Георгий Иванович, и Глаша бросала ему односложное «нет». Ты устала, Глаша – нет, пойдем погуляем – нет, хочешь побыть одна – отстаньте. Всегда растрепанная, с опущенными плечами, одетая в обноски, хотя они с матерью привозили ей дорогие вещи из-за границы. И постоянное чувство вины оттого, что он не любит ребенка. Других детей он обожал, гонял с ними футбольный мяч на поле, съезжал с горки, организовал их в «ковбоев» и «индейцев» и сам стал индейским вождем. Только этого толстого и враждебного ребенка он не мог полюбить, именно этого ребенка, который был его падчерицей.
Надо пойти к Вале, но он не может собраться с силами. Узнает она его на этот раз? Или опять назовет чужим именем? Чем он провинился перед жизнью, чтобы заслужить такое. Наверное, был слишком счастлив.
Телефон пискнул. Одно сообщение. От Глаши.
«Зачем?»
Георгий застонал и чуть не бросил телефон об пол.
«Ты же знаешь, она больна. Приняла за тебя медсестру».
Телефон пискнул снова.
«Мать всегда была маразматичкой».
Георгий опрокинул стопку в рот и, медленно передвигая ноги, пошел в спальню. Жена не спала. Она приподнялась на подушках и глядела на него воспаленными глазами.
Глаша, спросила она.
Глаши нет, сказал Георгий.
А когда вернется.
Валентина попыталась встать с постели, но Георгий Иванович обнял ее за плечи и уложил снова. Он присел на кровать и взял ее руку в свою.
При разводе Глаша заявила, что хочет жить с отцом. В четвертом классе перестала читать книги. Выпускницей отказалась видеться с матерью. Когда Георгий Иванович пытался их помирить, бросила: вы над моим папашкой смеялись! Лысый партийный папаша был для нее героем, а Валентина оказалась врагом. Они все боялись того момента, когда у Глаши начнется переходный возраст. Думали, выкрасит волосы в зеленый цвет, пристрастится к наркотикам, будет резать вены. Вместо этого Глаша (все так же хмуро, молчаливо, пряча глаза) окончила школу, технический вуз и стальными когтями вцепилась в куплю-продажу меховых изделий.
Можно, я с тобой полежу, спрашивает он у жены и сворачивается клубком на краю постели. Я маленький мальчик, пожалей меня, шепчет он. Жена гладит его по волосам.
Как же уедет, как же он ее оставит. Попытаться договориться с медсестрой. Попросить пожить тут – его не будет всего несколько дней. Или, может, она знает сиделку какую-нибудь, которая осталась бы на ночь. Но страшно оставлять Валентину с незнакомкой. Даже Люба, и та все-таки чужой человек. Мало ли что ей в голову придет. А Валя беззащитна.
Может, отказаться от поездки? В шестидесятые его в Америке обожали. Любят и сейчас, больше даже, чем в России. На родине теперь носятся с теми, кто эту самую родину покинул, с покойными поэтами из северных столиц. Никого эта поэзия не трогает, никому она не понятна, но что поделаешь – мода. А его зовут выступить в американском университете. Где-то близко от Мексики. Может, сбежать на денек в Сан-Франциско. У него есть поэма об этом городе, написал в первую свою туда поездку: «Миражи Сан-Франциско». Миражи Сан-Франциско. Улицы, вставшие на дыбы, крики тюленей, запах марихуаны, бродяги с Библией. Грядет конец света. Посетите тюрьму Алькатрас. Патлатые босяки. Make peace not war. Любовь, а не война. Любите, а не воюйте. Идите в любовь, не на войну.
Американские поэты смеялись, что по-русски нельзя «делать любовь».
Он читал им свою поэму о Ленине. Теперь модно ее презирать, а в Сан-Франциско она тогда прошла на ура. Все тогда были влюблены в Ленина, он, Гинзберг, Рексрот, Ферлингетти, может, он что-то путает, но, кажется, все они, все были влюблены в Ленина – и в Георгия Ивановича. Джорджи, они его звали Джорджи. Взбирались по вздымавшимся улицам, сбегали под горку, кричали прозрачному городу: Ленин вас любит, Ленин с вами! Прохожие улыбались, одна женщина шла с охапкой цветов и вдруг бросила цветы им под ноги. Это тебе, Джорджи, кричали друзья, да здравствует любовь! Да здравствует Сан-Франциско, кричал он, да здравствует океан! Гинзберг читал ему стихи. Мои соратники, Джорджи, едут в подземке, наглотавшись таблеток, совокупляются со случайными встречными в гостиницах, где клопы подслушивают за влюбленными, мои соратники выбрасываются из окон, сжигают себя живьем из протеста против бомб и голода, они топятся в океане и в пивной кружке, они рыдают, Джорджи, понимаешь, они рыдают. Да, говорил Георгий, но пусть утрут слезы, теперь я с вами, пошли на площадь, я буду читать стихи, пошли на стадион, я буду читать стихи. Ты будешь читать стихи на стадионе, Джорджи? Да, буду, Аллен, и все придут меня слушать, придут твои приятели с мескалиновым кактусом, придут бездомные, придут индейцы, потому что они поймут, что во мне, поэте, воплотился дух предков. Придут чернокожие и безработные. Придут потомки русских эмигрантов, приплывшие из Китая, они придут, чувствуя вибрацию родной речи. Придут профессора и продавщицы, проститутки и гангстеры, представители профсоюзов и быки со скотобойни. Придут все, Аллен, как только я начну, дай мне забраться на перевернутую машину, дай, начинаем революцию, Аллен! Революцию? Да, революцию в Сан-Франциско. Даешь мировую революцию, Джорджи. Ом мани падме хум.
Конец ознакомительного фрагмента.
Примечания
1
Перевод с англ. – Марии Рыбаковой.