Соучастник - Дёрдь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я предпочитаю пропускать школу, сбегая на мельницу. Торчу на бетонном дворе, заляпанном лепешками навоза, среди коров, жующих сено над задками телег. Полной грудью вдыхаю запах подсолнечных жмыхов, сваленных грудой перед маслобойней. «Отец-то твой где опять шастает?» — спрашивает полуголый мельник с седыми от муки бровями. Сейчас поди палинку пьет в снегопаде и стреляет в кабанов со стремительно летящих саней, думаю я. Спустя десять лет я организую против него стачку на лесопилке; отец ругается, но меня не трогает. Дани тоже присоединяется к стачке, произносит против отца пламенную речь. «Людоед! Он всех готов сожрать! А баб он, как семечки, щелкает!» «Ты, поди, тоже не прочь пощелкать, а?» — смеялись лесорубы и пильщики; стачка быстро закончилась.
Я загляделся на рыжеволосую, с подчеркнуто высокой грудью горничную. Матушка, которая терпеть не может дешевых духов, заставляет ее душиться французским парфюмом. «Изволите что-нибудь приказать, молодой барин?» — почувствовав на себе мой взгляд, поворачивается ко мне девушка; она обращается ко мне на «вы», я к ней — на «ты». Конечно, я бы изволил ей приказать, чтобы она ела жаркое, сидя рядом со мной, а не подъедала остатки на кухне. Но всем это показалось бы такой несуразностью, что я предпочитаю лишь помотать головой: дескать, нет, ничего. А вечером, после десяти, стучусь к ней, в чердачную комнатенку с застоявшимся там кисловатым запахом. «Нет, пока нельзя, — кричит она, — я переодеваюсь». Я закрываю за собой дверь и прошу разрешения поцеловать ее. В ее улыбке — никакой радости; она лучше, чем я, знает, что произойдет дальше. Сунув руку в разрез ночной сорочки, она обслуживает меня, подставляя грудь. На третий день, вечером, она приносит мне в комнату чай, минуту стоит в ожидании. Передо мной — раскрытая книга, «Под сенью девушек в цвету»; я благодарю за чай; нет, больше ничего не нужно. Она молча закрывает за собой дверь. Два года спустя постучался к ней и Дани. Горничная отослала его прочь. Дани стоял там целый час, пока, наконец, из двери не высунулась рука и не втащила его внутрь. С началом учебы, осенью, они вместе уехали в Будапешт и на деньги, что отец посылал Дани, сняли жилье. В один прекрасный день эта рыжеволосая, пышногрудая девушка сошлась с барабанщиком из оркестра. Они пригласили Дани на свадьбу; он явился в церковь, остриженный наголо, и там упал в обморок.
13Когда я входил в комнату, мои глаза сфотографировали ее. Теперь я ставлю стул на место, под тем же углом, под каким он стоял раньше. Новую книгу заталкиваю в узкую щель на полке, откуда взял. Содержимое пепельницы высыпаю в унитаз; упрямые окурки всплывают, мне приходится дважды спускать воду. Я открыл было холодильник — но тут рука моя замерла. Водка, томатный сок. Ну и что? Я ведь — в чужой квартире! Сначала нужно решить, дома ли я. В общем, я лишь выпил стакан воды. Я мог бы съесть, прежде чем уйду, все, что лежит в холодильнике, прочесть все книги, исписать все запасы бумаги, исцеловать эти, немного уже усталые, рот и лоб, чей милый, привычный запах — вовсе не от косметики. Мы уменьшаемся, мы идем вниз, родная. Не такое уж это огромное горе, что нас уже не манят яркие многочисленные пустышки, к которым мы так тянулись в молодости. Когда-нибудь, когда я выйду из сумасшедшего дома, ты обязательно присоединишься ко мне на брегах царства тишины. Но время, отведенное мне на овладение мудростью, пока не прошло, я еще не всему, чему следует, научился, живя среди психов. Когда-нибудь я в достаточной мере созрею, чтобы чувствовать себя в этом городе, как в своей тарелке; вот тогда мы опять будем вместе. А пока тебе лучше не знать обо мне ничего; кого нет, на того не нужно тратить душевные силы. Я провожу ладонью по твоим блузкам, вдыхаю запах твоего купального халата. Возле твоей постели — целая труда книг: тебе всюду надо сунуть свой носик. Пока считай, что ты можешь жить с этим парнем; он тебе надоест, когда ты устанешь радоваться тому, что ты сильнее. Ты потому связана со мной бесповоротно, что я способен сейчас уйти даже отсюда.
В передней я оглядываюсь на двустворчатую дверь, слушаю стрекот пишущей машинки — звук, который я, сидя за своим письменным столом, производил бы, если бы не стоял сейчас в дверях передней, словно вор, который хочет похитить из этой странной квартиры себя самого, похитить так незаметно, чтобы даже отпечатков пальцев не оставалось. Тот человек, за письменным столом, чужой мне; меня не тянет в его кресло, я поворачиваюсь к нему спиной. Я мог бы забрать с собой его записи: они рядом, в передней, в тайнике, который никакой обыск не обнаружит; там — слишком, пожалуй, многословно изложенные перипетии того, как культура наша оторвалась от мировой. Для кого спрятал их тот человек? Мои глаза соскальзывают с убористо написанных строк, руки не хотят их касаться; вся эта груда понятийного хлама от меня куда дальше, чем от того, еще не родившегося, филолога, что когда-нибудь наткнется на них в архиве и напишет толковую и вдумчивую курсовую работу, которая поможет ему получить университетскую степень. Моя функция тут завершилась, и не беда, что точку в конце рукописи поставит случай: я уже не смог бы ее продолжать, потому что и сам я теперь — не более чем фрагмент. Не хочу вселяться в этого человека, который там, за двустворчатой дверью, затыкает комочками воска уши, чтобы не слышать стука клавиш своей машинки и уличный шум, не слышать, как я шуршу его тайными рукописями. Устаревший ты тип, милый мой; встреть я тебя на улице, я бы тебя не узнал. И оставь меня наконец в покое со своим самонадеянным и заскорузлым восточноевропейским прошлым, избавь от своих тайных замыслов; жалобы твои, в которых пробиваются хвастливые интонации, не возбуждают воображение; коллекционирование марок — и то умнее и содержательнее, чем коллекционирование обид. Если б вы, уважаемый, в самом деле так уж страдали от этих экспериментов, вы бы не погружались в них с головой. История была для вас такой же азартной игрой, как электрический бильярд: немного ловкости, немного, пожалуй, удачи, но в конце концов каждый шар все равно скатится назад, на общее кладбище шансов и перспектив.
Дела обстоят так, как обстоят; я стою тут, в передней, и прислушиваюсь, что происходит на лестничной клетке: мне не хочется, чтобы соседка видела, как я ухожу. Если бы у меня снова появилась охота устроиться за вашим столом, сударь, я снова занялся бы абстракциями; критически настроенный интеллигент, я снова ломал бы голову: как изменить то, что есть? Но вот беда: я старею, и то, что есть, интересует меня все больше: оно, по крайней мере, есть. В общем интересно даже то, что содержится в голове слабоумного; но то, что содержится в вашей голове, уважаемый, не так уж меня занимает. Человек вы высоконравственный, где-то неглупый, но фантазии ваши о том, что и как должно быть, сегодня уже скучны. Мысли ваши всегда кусают свой собственный хвост; даже катаясь на лодке, вы не можете забыть свои истории про ЦК и политическую полицию. Вам и при взгляде на цветущее дерево приходят в голову всякие революционные бредни. Вам и просто посмотреть вокруг некогда: вам всегда что-то приходит в голову.
С вас станет снова разъезжать по научным конференциям. Я был бы для вас невыносимым попутчиком. Ведь вы бы вели себя так, как другие: сидя на скамье, записывали в блокнот всякие благоглупости. С кипой бумаг в руке выходили бы к микрофону и полчаса терзали слушателей своим скверным произношением. А покидая трибуну, с тайным страхом косились бы на профессорские физиономии: серьезные, солидные лица; лица либералов, социал-демократов, коммунистов; быть капиталу свободным совсем, или наполовину, или совсем не свободным; в какой мере правительство должно вмешиваться в экономику: в малой, большой или очень большой? Знаете, господин профессор, я, ваш сопровождающий, нашел бы куда более увлекательным, если честолюбивые эти мужи с агрессивной манерой речи, которые во всем мире соперничают за доступ к политической власти, принялись бы, надев форму более чем одной партии, почем зря лупить друг друга. Я, господин профессор, согласен: над кривляньем политиков, когда они, раздувшись, пурпурно-красные, как индюки, поливают друг друга перед камерами, можно нахохотаться так, что, того гляди, пупок развяжется. Точно рассчитанное хамство возбуждает зрителей не меньше, чем удачный хук левой или красивый гол. Но к футболу я равнодушен, любимой политической команды у меня тоже нет. Если вы, дорогой господин профессор, будете думать так, как я подсказываю, то вы никогда не сможете вместо одной формы провинциальной ангажированности выбрать другую. Вы, кстати, не думаете, что мышление — всего лишь заговор горстки наглецов? Не обижайтесь, господин профессор, но мне там, в сумасшедшем доме, не приходится слышать столько глупой и агрессивной лжи, сколько ее ежедневно оседает в вашей голове. Вам положено распахивать перед ними дверь, даже если вы делаете это без особенной радости. Согласитесь, господин профессор, я и до сих пор не очень-то в вас вписывался, а уж теперь вовсе не совместим с вашим научным продвижением. Так что, пожалуйста, в ваших же интересах снова упрятать меня в дурдом.