Кот-Скиталец - Татьяна Мудрая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удивительно. Я до сих пор не понимаю, кто был на том закрытом заседании Суда Старших, то же специальная комиссия Верховного Совета, составленная из представителей обеих палат. Если я, то откуда у меня взялся допуск? Если не я, а только мое воспаленное воображение, так почему оно столь неожиданно совпадает с реальностью? Полнейший провал в моей памяти.
Суд видится мне помещением, одетым – вплоть до статуи местной андрской Фемиды – в серо-голубую масляную краску, блестящую и даже на вид непроницаемо душную. Облупленный известковый свод с розеткой для бывшей люстры. Грязные гипсовые гербы по стенам. Темное, крашенное волнами дерево скамей для публики и подсудимого, почти одинаковых, изрезано ножами, как парта.
Не суд – пародия: никто из троих слуг богини с мечом и весами не желает признаться, что судит не того человека. Но поскольку конкретные грехи Мартина Флориана не удалось переадресовать его двойнику, для него тут же придумали собственные, благо и ходить далеко не пришлось.
Те пункты обвинения, которые он мне изложил, ныне зачитаны длинно, нудно, добросовестно и пунктуально. Вдобавок ему привесили попрание своего королевского достоинства – тот самый пеший марш по дорогам страны, что начался в Лесу, а кончился в Шиле, – и нарушение условий договора с Лесом (какое их дело, если наши лесные представители ни прямо тут, ни насчет этого не возникают). Походило это на многоступенчатый диспут, научный или теологический, где ожидаются, впрочем, вполне узаконенные ответы, – а БД, как нарочно, выдает взамен свои любимые парадоксы.
И стоит перед чопорными, париково-мантийными судьями стройный, как юнец, ершисто-насмешливый, будто подросток, и его косицы закручены на затылке в узел, горделиво оттянувший голову назад. А за плечом его, невидимая, висит широкобедрая инсанская (испанская, мавританская) гитара… Как будто нарочно прям: дерево, что само жаждет притянуть огонь с небес, ливанский корабельный кедр.
«Достопочтенные граждане судейские! – слышу я внутри себя голос. – Почтим вставанием станцию «Королевская Честь» и станцию «Великая Андрия» на перегонах «Общенародное Достоинство» и «Священная Война»!»
А глаза Даниэля поминутно меняют цвет: от гневного, серого и грозового – до синего, молнийного, оттенка победы и смеха.
У одного из тех, адвоката-церковника, глаза блестящие, узкие, не по-здешнему сладкие: обсосанный чернослив в бледном тесте лица. Принадлежность к чужой нации еще не делает предателем, но и от предательства не спасает.
Но Март Флориан, его величество король! Я тоже зрю его тут. Мартин Великолепный. Его Блистательство. Он, разумеется, сидит, и даже на возвышении, аки статуй, в раздражающем, вкуса корриды, реконкисты или того и другого вместе, алом и золотном одеянии. Так метят себя – нет, не только палачи. Все те, кто желает потянуть одеяло верховной власти на себя и манипулировать народной диктатурой. Ибо дурак, известное дело, красненькое любит.
(А мои рутены и прямых палачей обожали, смотри о том у художника Сурикова… Его рассказы о своем детстве… Как стоит на помосте богатырь в черных шароварах и алой рубахе, и народ млеет… В сторону, в сторону.)
– Если бы ваше представление обо мне было верным, если бы из ваших фактов прямо следовали бы ваши выводы, глубокоуважаемые судьи, – вы были бы правы. Ваше мнение, как и любое прочее, достойно уважения, – говорит в заключение БД. – Ведь доказать свою невиновность на ваших условиях я никак не могу. Я не отрицаю ни того, что говорил, ни того, что делал: утверждать иное – значило бы уверять священное собрание, что я не есмь я: последнее было бы очевидной ложью. Я лично куда более являюсь самим собой, чем кто-либо из сидящих в зале и в высоких креслах.
– Мы истинные андры, – взрывается прокурор. – А вы, Монах-Бродяга – нет, коль скоро смешали андрскую плоть и кровь, религию, культуру, науку, самую суть андрского – с чужой плотью и кровью.
– Как патетично. Увы, и культура, и наука, и отчасти вера, и сам менталитет у нас искони смешанный. Я ведь и сам двояких кровей.
И он, и Мартин. А ведь то была провокация, чувствую я со страхом. Мартин тоже помесь – кровь лишь немного поболее молока. БД что, заставляет триумвират отвлечься от Мартина? Или испугаться? Все они прекрасно помнят события, случившиеся при рождении обоих. Все они – судьи, свидетели, иереи, элита и плебс – надеялись, что БД побоится вспомнить из чувства самосохранения. Забыли, как он бесстрашен.
Да, БД мог бы, наверное, спастись, хотя бы смягчить свою участь, если бы не пробудил тутошний полуосознанный, подсознательный ужас перед инсанской неопределенностью, перед «землей и кровью нэсин», плотью и духом инсанства. И также – перед чем-то вообще невообразимым, незаконно примешавшимся к этой плоти и крови. Чем-то третьим. Потому что я со своей галерки внезапно слышу шелест голосов на передних рядах: «…господин Сифр. Инсанский перевертыш». Не перебежчик. Перевертыш. Оборотень. Вервульф. Не такое уж странное прозвище для двойного агента, но…
Суд уходит на совещание. Все расслабились. Только мой александрит отчего-то прямо-таки огненной печатью лег на руку. И тут я в упор встречаю бессонные, застывшие, светлые, как олово, глаза кунга Мартина Флориана Первого. И он безмолвно глядит в мои далекие и невидимые глаза, вертя на пальце то самое кольцо.
– Всем встать! Суд идет, чтобы объявить приговор!
Шелест одежд, стук приставных сидений по всему залу. Я в своей полуяви встаю тоже. Неторопливо встает со скамьи Бродяжник Даниэль. И в совершенный унисон с ним поднимается со своего места красно-бело-золотой король Март Флориан.
Чего больше в приговоре – суеверия, лицемерия или животной трусости? Им надо было его устранить, все понимали, что надо. Однако никто не смеет касаться королевской особы руками, и тем паче проливать на землю священную от рождения королевскую кровь. Не только королевскую, а еретическую, колдовскую, шептали боязливые голоса… И это соединилось в их бумаге с тем, как в древности они – и мы, рутены, тоже – расправлялись с колдунами и вольнодумцами…
Я влиятельна, как никогда прежде, и вдобавок нет места темнее, чем под светильником. Только покажите перстень, говорил Коваши, и через нас, мунков, сделается то, что вам нужно… Я говорю с самой Эрменхильдой, пройдя в парк через один из потайных ходов – может быть, тот самый, которым ушла отсюда моя дочь.
– Госпожа моя, надо остановить исполнение приговора. Добиться королевской амнистии.
Каменное лицо, скорбный голос:
– На это нет воли их обоих.
– Причем тут их воля? Два молодых дурака сговорились, а потом еще завязали такой узел, что и сгладить его невозможно. Дело женщин – распутывать такие узлы.
– Есть узлы, что можно лишь разрубить мечом. Меч – оружие мужей.
О несгибаемая Эрмина, ото всей души завидую тебе!
Площадь перед Храмом еле вместила всех желающих. Простой народ вырядился в темно-серый траур, аристократы явиться вовсе не соблаговолили, но, говорят, по периметру задорого раскупили все окна, а в торговом центре – почти всю дальнобойную оптику, которая там особенно дешева.
Четкий оранжево-золотой крест рассекает людское месиво: живой знак вертолетной посадки, выложенный иерейской парчой. Здесь стихия смиряется, упершись в натянутые поперек чугунные цепи, которые неназойливо перебиваются людьми в камуфляже. Те и другие блюстители разметили сцену миракля и стерегут место главного действующего лица. Через двойной жречески-солдафонский строй никто не рвется. Внутри него диаконы почти без слов поют звероподобными голосами, жесткие ризы стоят горбом, митры как никогда похожи на фаянсовый горшок из книги «Сто лет одиночества», украшенный золотым гербом Хозяина. Вверх взлетают курильницы, что начинены горячими угольками и ладанным дымом. Звонят колокола и колокольцы, разгоняя злых духов, и в их неспешном ритме иерейское шествие неторопливо движется к небольшому лысому изгорбку, опоясанному свежей канавой, и строится в плотное каре вокруг водруженного на нем большого металлического шара.
Главного героя торжества ждут час, второй, третий. Дым кадильниц почти иссякает, басы хрипнут, практически увяло усердие масс. Кое-кто из малых деток тихо хнычет – обоссался ради торжественности момента. Поговаривают, что от него потребовали покаяния, раскаяния и чего-то там еще вроде этого. Логика неясна: от чего он должен отказаться – не от самого же себя?
«А люди – заскорузлые они какие-то, – смеялся он в выпавшей из Книги обрывочной записи, которую показал мне чудом уцелевший на пожаре Миорр. – Соглашаются быть счастливыми на определенных условиях. Доказуют, что не может никак быть объективно счастливым тот, кто слишком беден, излишне богат, крив на один глаз, чересчур умен или как-нибудь иначе ущемлен окружающей действительностью. А если он счастлив – то это иллюзия, не согласующаяся с реальностью. Да чихать я на них хотел, на эту действительность и эту реальность! Я вот счастлив тем, что голым родился и голым, неимущим бродягой помру. Счастлив субъективно, ибо сам субъект. Хотите – научу весь мир этому независимому счастью?»