Имперский маг - Оксана Ветловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Штернберг снова наполнил бокал. Интересно, откуда же она знает про Зонненштайн? А неплохо было бы свозить её туда… Вот вопрос, примут ли Зеркала волнисто-русое зеленоглазое существо с несколькими убийствами в прошлом, совершёнными исключительно из-за отчаяния? Примут, должны принять. В её присутствии даже камень расплавится от нежности и желания…
Я привёл бы её на капище в светлую ночь летнего солнцестояния. Я посвятил бы её во все тайны храма древних. Она предстала бы перед суровыми духами Зонненштайна, и я горячо молил бы их о понимании и снисхождении. Они простили бы ей всё, я знаю. Они благословили бы её, они благословили бы меня, они благословили бы нас. Я облёк бы её в белые одежды. Я окропил бы её водой из священной реки, смывающей все беды, горести и печали. Я короновал бы её венцом из цветов и трав. Я сказал бы ей всё, что хочу сказать. Я начертал бы на каменном ложе своей кровью Семнадцатую Руну Одина, руну единения, руну любви. Я застелил бы ложе белоснежными покрывалами. Я вознёс бы хвалу Одину и Фрейе за данное мне счастье. Я возлёг бы с ней, я раскрыл бы на ней одежды, как книгу с тайными письменами, я осыпал бы её пламенными ласками, покуда она не перестала страшиться моего мужского естества. И на рассвете, с первыми лучами солнца, она стала бы моей.
Комната тонула в ночном сумраке. Штернберг был совершенно пьян, и вовсе не от коньяка, который цедил не переставая, а от того золотого мёда, что густо намешало в его кровь вконец разошедшееся воображение. Когда рука, в очередной раз потянувшаяся за бутылкой, ощутила её подозрительную лёгкость, он оцепенело уставился в темноту. Горло и нёбо саднили от шершавой коньячной горечи. Хватит, приказал он себе. И поплёлся под душ, трезветь.
Стоило ему глянуть в просторное зеркало ванной комнаты, как он вздрогнул от стыда за свои недавние фантазии. Он был урод. Это была неопровержимая данность. Зелёный правый глаз, косящий к переносице, был, бес знает почему, весел, как всегда. В левом, голубом, глядевшем прямо, холодным пламенем светилась безнадёжность. Дополняли привычно-гадкую картину съехавшие к кончику носа очки. Штернберг снял их и положил на край раковины. Большую часть униформы он оставил за дверью, и то немногое, что на нём было сейчас, стало просто одеждой. Он прошёлся пальцами по длинному ряду пуговиц, от верхних у ворота белой рубашки до нижних за ширинкой чёрных галифе, стащил с плеч чёрные кожаные подтяжки и позволил брюкам тяжело упасть к ногам, покрытым зябко взъерошившимся золотистым волосом. Туда же последовала рубашка, жестом сдающегося в плен разметавшая рукава. Он наклонился, стягивая исподнее, выпрямился, посмотрел на смутную бледную фигуру в зеркале — подёрнутую дымкой тысячелетий призрачную фигуру молодого жреца, отточенную аскезой, сухощавую, широкоплечую и узкобёдрую, с золотым солнцем круглого амулета на груди. Глядя на туманное пятно своего лица, он мог бы, как в детстве, на мгновение представить, будто стоит надеть очки, и в зеркале появится обновлённое отражение, лишённое гнусного порока. Но сегодня ему хотелось гораздо, гораздо большего — стать человеком иного времени, пусть уродом, но не связанным путами законов и запретов, устава и долга.
Свобода чресл мучила. Он поглядел вниз: ровная дорожка волос шла от пупа по низу поджарого живота, вливаясь в буйство золотистой растительности, окружающей непотребную плоть.
Вместо отрезвляюще-холодного ливня душевое сито едва выдавливало тепловатую струйку, заплетавшуюся тощей косицей. Штернберг добросовестно простоял под ней несколько минут, ожидая, что норовистый водопровод всё-таки соблаговолит выдать ежевечернюю порцию ледяного монашеского успокоительного. Одиночество кишело призраками. Он привалился плечом к прохладному кафелю с греческим орнаментом и закрыл глаза. Он чувствовал телесное тепло рядом, чувствовал легчайший запах гари в омуте волнистых тёмно-русых волос, лохматую девичью макушку на уровне своего сердца. Господи, да что же со мной творится… Всё своё состояние, до последнего пфеннига, отдал бы только за то, чтоб она оказалась здесь, сейчас. Стояла бы рядом, прикрываясь зябко и смущённо. Можно было бы взять её неловкую руку — правую, с этим ужасным вытатуированным номером — и поцеловать неизящные, совсем мальчишечьи пальчики с грубоватыми, в заусенцах, кое-как обстриженными квадратными ногтями (такая жалость, такая мука), поцеловать угловатые костяшки, синие цифры у запястья, вспотевшую ладошку, перевёрнутые «йот» и «фау» чётких линий судьбы. А затем долго-долго вести её боязливую руку от своих губ по шее, по середине груди, по животу, всё ниже, до самого корня Ирминсула.
Он сомкнул горсть в кулак, стремясь удержать руку призрака, в полном беспамятстве дёрнул бёдрами и с глухим стоном запрокинул голову, всем телом содрогнувшись от шквального опустошения. Спустя вечность, вспомнив о необходимости дыхания, направил душ на стену и затем тщательно вымылся сам, ни о чём больше не думая, наконец-то спокойный.
На ходу вытираясь, Штернберг вошёл в тёмную спальню, с льдистым стуком положил на тумбочку очки и ничком упал на кровать. Давно он не ощущал такой бестелесности. Давно ему не было так спокойно и так безнадёжно. Давно он не чувствовал такой убеждённости в самом разумном решении: не подавать виду, доучить и сдать в какую-нибудь альпийскую оккультную лабораторию. И навсегда забыть. Он же умнее и дальновиднее бедолаги Эберта. Не ввязываться в заведомо проигрышные затеи — закон выживания. Но не является ли вся его государственная служба — или служение — сплошной заведомо проигрышной затеей? Какая уже разница, кто есть кто в этом зловонном месиве — подонок с кнутом или храмовник с мечом? Твои руны уже знают, что грядёт Рагнарёк — почему ты сам не желаешь этого знать? Почему ты против всех законов снова и снова бросаешь ясеневые пластинки, чтобы руны угодливо-лживо пропели тебе о возможности благополучного исхода?.. Но ведь есть ещё Зеркала Зонненштайна, грандиозное оружие, мощь которого — само Время. Побеждает тот, на кого работает Время. Теперь оно будет работать на нас… А ты сумел ответить на главный вопрос — что же такое на самом деле эти Зеркала? Слишком они сложны для оружия, не правда ли? Почему они тебя приняли? Почему ты им нужен? И что именно им от тебя нужно?
Мюнхен — Берлин
13–14 июля 1944 года
В самом конце июня Штернберг позволил себе две недели отпуска, вполне оправданного, поскольку его истерзанная суккубами наружность заставляла коллег подозревать, что он пристрастился к морфию (а Валленштайн, передавая ему запись беседы Мёльдерса с каким-то промышленником насчёт оказания подотделом чёрной магии нелегальных услуг, прямо в лоб залепил: «Выбирай одно из двух — либо тебя снова возили на экскурсию в „кацет“, либо ты наконец-то втрескался по уши», — и Штернбергу пришлось задействовать все запасы своей иронии, ядовитой, как синильная кислота, чтобы разубедить проницательного заместителя). По возвращении из Швейцарии Штернберга ждали три значительные новости: первая — крайне неприятная, но давно ожидаемая, вторая — просто неприятная, но весьма неожиданная, и третья, из-за которой он, по правде сказать, едва не забыл не только о первых двух, но и вообще о чём бы то ни было.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});