Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве - Сборник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А дед сказал:
– У меня шрам на лице…
Мы тогда с Зойкой подошли посмотреть, мы с трудом разглядели этот шрам.
Он потерялся в морщинах лица.
– Совсем незаметно, – сказали мы.
– Заметно! – ответил дед. – А раньше было еще заметнее. Это за войну. Я стоял на посту, чуть старше вас, и вдруг заснул. А к нам ночью полковник пожаловали. Увидели меня и кричат: «Встать!» Я вскочил, а в чем дело – не понимаю. Мне спать хочется. Они тогда саблю достали и ударили меня, но не сильно, не насмерть. «Это чтобы на посту не спал», – говорят.
Дед засмеялся, вспоминая полковника, но потом закашлял и затопал ногой. И мы тоже улыбнулись из вежливости.
Я все вспоминала, как мне Зойка сказала, что дед часто плачет, и все думала почему. «Наверное, потому, – решила я как-то, – что закончилась война и ему стало неинтересно». Но дед плакал от другого. Мы узнали причину. Это было не от войны. Повернулся ключ в замке, дед надел очки и укрылся одеялом по шею, а если бы нас не было, он бы, наверное, укрылся одеялом с головой. Мы с Зойкой услышали недолгую возню в замочной скважине, мы ждали, кто же войдет. Мы слышали, как скрипит от шагов пол в прихожей: у нашего деда были очень расхлябанные половицы; слышали точно такой же кашель, как у деда Аполлонского, только моложе. Это вошел его сын. Сын деда Аполлонского. Аполлонский-младший. В клочковатой куртке и валенках. Они от слякоти промокли насквозь. Он так наследил… У него лицо было, как если бы бумага расползлась под дождем, как у деда Аполлонского, только морщины не такие. Мы сказали с Зойкой:
– Здрасте!
А он сказал деду:
– Дай денег!
Нас он даже не увидел. Он сбросил со стола банку с головами селедок, и по газете расплылось масло. Он раскрыл ящик стола, а мы с Зойкой ждали, что дед что-нибудь скажет, но дед молчал, – и когда он раскрывал ящик стола, я увидела, что руки у него сильно дрожат, и я подумала, что ему стыдно. От него пахло чем-то сладким и неприятным. Он наступил своими валенками в лужу масла и селедочные головы. У него глаза были точь-в-точь как у этих селедок, и я подумала, что он еще сильнее натопчет. Он крикнул деду невнятно, смешно проговаривая слова:
– Где деньги? Где они лежат?
А дед сказал, что денег нету. Он так боялся. А у него был сервант, там еще за стеклом стояли фотографии, где он в орденах, и куски туалетного мыла в красивых коробочках. Это было очень дорогое мыло. Я такое знаю. И было видно, что у деда оно стоит для гордости. А этот его сын так сильно раскрыл сервант, что стекла звякнули и фотографии попадали на пол, но он и этого не увидел. Он даже наступил на одну своим размокшим валенком, и она прилипла к подошве, видно было полдедовского лица и плечо, а дальше шел валенок. Мы с Зойкой понимали, что так не должно быть, но мы не знали, как сказать об этом деду.
– Где деньги? – крикнул этот его сын и стал выбрасывать куски мыла на пол. А дед Аполлонский сидел молча в своем кресле и не смотрел ни на нас, ни на сына. Он сидел и делал вид, что читает газету, а на стеклах очков у него скопились слезы.
И тут вдруг Зойка крикнула:
– Хватит!
Но непонятно было, кому она это крикнула, то ли сыну, то ли деду, чтобы он сказал что-нибудь.
А я крикнула:
– Как вам не стыдно! – но это уже точно было к сыну.
Только он нас опять не услышал, словно нас не было в комнате.
– Я с вами говорю, – сказала Зойка.
Тогда он посмотрел на нас мутно и ответил:
– Да я же тебя, сопля, раздавлю!
– Это ничего, – сказала Зойка, – меня папа еще не так бьет!
А я добавила:
– Она вам не сопля! И если вы ее раздавите, вас посадят в тюрьму.
А Зойка крикнула ему:
– Это нехорошо – приходить к пожилому человеку и все у него раскидывать!
А я стала грызть ногти.
И тут дед Аполлонский сказал:
– Он так всегда. Он мою пенсию всю забирает до копейки, а мне ни на что не оставляет… А мне так иногда хочется!
Но тогда сын его крикнул:
– Да хоть ты не лезь, старый! Без тебя разберемся!
Тогда Зойка сказала:
– Мы взяли шефство над дедушкой! Он не может дать вам денег! У него кончилась пенсия… сегодня…
– Да, – говорю, – я тоже видела, как у него кончилась пенсия.
Дед Аполлонский закивал, ему запретили участвовать в разговоре.
– Ладно врать, – сказал нам его сын, – он всегда под конец месяца пенсию получает. А сегодня у нас что?.. Конец месяца! – а потом он еще стал бормотать что-то рваное, но нам уже было не разобрать.
– Все равно, – сказала Зойка, – мы не дадим вам так ему дерзить!
Тогда он стал топтаться с ноги на ногу, и мне очень не нравилось, что у него на подошве фотография. Он смотрел на нас мутно, он, наверное, даже не все понимал из того, что мы ему кричали. Зойка доходила ему ровно до локтя, и он смотрел вниз на нее, даже слегка сощурясь, словно она совсем была крошка, и он не мог ее разглядеть.
– Уходите! – крикнула я с обидой в голосе. – А то вы… – и тут я опять увидела полдедовского лица из-под валенка, – а то вы так натоптали!
А Зойка совсем осмелела: она стала его тихонечко подталкивать, она взмахивала так легко руками в белых школьных манжетах и быстро-быстро бормотала: «Идите-идите!», я даже сначала не разобрала, что она там бормочет. У нее так быстро мелькали манжеты, как будто бы летел пух из подушки. Я тоже стала, как Зойка, взмахивать манжетами и точно так же бормотать. А сын деда Аполлонского пятился от нас сначала, но потом остановился и крикнул нам:
– Чего размахались тут, как две курицы? Я же к отцу пришел, не к вам! Я здесь живу, между прочим! Мне, может, и пенсия никакая не нужна!
Но мы не отступали. Тогда он взглянул на деда, не заступится ли он, но дед так же, как мы, замахал руками и стал говорить: «Идите-идите!» Зойка засигналила ему, чтобы он молчал. А сына сильно раскачало от наших толчков, и он сказал деду:
– Да я сам уйду, старый партизан!
В общем, ушел, и пока он шел к прихожей, фотография на подошве прилипала к полу с каждым его шагом, а потом с чавканьем отклеивалась.
Мы тогда быстренько собрали мыло и поставили красиво в сервант: зеленые коробочки к белым, желтые к розовым, а рядом поставили фотографии. Но и это не развеселило деда.
– Он всегда деньги у меня забирает, – сказал нам дед, – первый раз не забрал… А так всегда, как только пенсию получу, приходит и все забирает до копейки. Я и так себе ничего не покупаю, только хлеб и творог. И вот еще что покупаю, – и он показал на рублевое мыло в серванте, – покупаю, потому что красиво. Я все красивое люблю… А он все пропивает! Пришел, все на пол побросал, натоптал… Я себе на похороны откладывал в одно место. Думал: не скажу никому, так он нашел и все до копейки забрал. Я ему говорю: «Оставь! Это мне все нужное!» А он мне говорит: «Тебя, дед, государство бесплатно похоронит!» А кто меня без денег похоронит? Я себе еще рубашку новую спрятал, и все такое… Да только боюсь, сын найдет и пропивать понесет! А мне что, когда я умру, во всем старом ложиться?.. – и у деда слезы выкатывались из-под пластмассовой оправы и свисали каплями с подбородка…
Была родительская суббота. Женщина Лена сказала бабушке, что все наши из церкви едут на кладбище. Мы с бабушкой тоже собрались, но я не знала, к кому нам ехать, – оказалось, что к бабушкиной маме. Она умерла, когда была война. С нами еще просилась тетя Тома. Она приехала к нам в шесть утра с белой и синей сиренью. Она к нам часто приезжала с дочкой Аллочкой. Аллочка была хорошенькая, только молчаливая. Они обе смотрели на меня, сощурив глаза, и говорили бабушке: «Все растет Олечка?» А бабушка говорила, что сейчас все высокие, а тетя Тома говорила, что все не все, а Аллочка была не такая…
У тети Томы болели ноги, она, когда к бабушке приходила, вытягивала их на табуретку и бинтовала. У нее были бинты – сто метров. Я однажды смотрела, как тетя Тома заматывает свои ноги, а потом говорю: «Вам, тетя Тома, штаны не нужны!» – «Да я ведь и сама знаю», – сказала тетя Тома. Тогда бабушка сказала: «Иди в свою комнату!»
Я пошла и села думать, почему тетя Тома щурится, но тут ко мне вошла Аллочка и сказала: «Мама сушит бинты на вашей батарее… Мне сказали посидеть с тобой!» Мы сидели и молчали. Я не знала, о чем с ней говорить, тогда я решила рассказать ей про маму:
– Она у меня в Москве – артистка! Она меня очень любит и всегда шлет посылки! Вот недавно сапожки прислала резиновые с мишками по бокам и платье до пола… Она звонит каждый день, и мы с бабушкой скоро уедем к ней навсегда! Мы уже были у нее прошлой зимой, ходили смотреть на Кремль. Она на Кремль каждый день смотрит…
И я думала, что мы сейчас ее обсудим или хотя бы Кремль, но Аллочка ничего не сказала. Тогда я вспомнила одну книжку про разговоры. Там было написано, что если собеседник говорит с вами неохотно или вообще уходит в себя и не отвечает на ваши вопросы, то, значит, ему неинтересна беседа; попытайтесь его заинтересовать. Говорите как можно больше про него. Но я не знала, что говорить про Аллочку, я решила ей спеть, меня еще давно Зойка научила: