Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще раз посмотрела она на Марину и Лену. Они по-прежнему лежали с открытыми глазами. Она спросила:
— Вы сказали, Марина, в Бресте — немцы?
— Да.
— Неужели не верите? — изумилась Лена.
Анна Тихоновна ответила не вдруг. В коротком «да» Марины, в изумлении Лены послышалась ей такая боязнь спугнуть непрочное спокойствие, что она должна была побороться с набежавшими опять слезами.
— Милые, милые девочки. Пусть только убережет вас судьба от того, что я… убережет вас от бомбежек!
На минуту остановившись, чтобы овладеть собой, она нечаянно для себя стала говорить о том, как разбудил ее грохот в Бресте, как явился за ней Цветухин, и они шли и бежали по городу, и впервые увидели кровь — на девочке Сашеньке, и потом как смотрела она на мертвого братика этой девочки. Она говорила медленно, будто — сказку детям, и чем дальше лилась сказка, тем легче было говорить. Все время ей виделась Надя и думалось, что вот так будет она Наде рассказывать обо всем, обо всем, когда вернется домой. И тогда все, что сейчас неизмеримо тяжело, станет легко…
Девушки изредка о чем-нибудь спрашивали, не удержавшись. Она отвечала, и ей начинало казаться, что, о чем бы она ни рассказывала, все гораздо страшнее Лене с Мариной, нежели ей самой. Она дошла до Жабинки и тут остановилась, как будто на этом быль уже не поддавалась уложить себя в сказку. Но девушкам смертельно хотелось знать, что же сталось с актерами, спасшими, Улину и Цветухина. Наперебой они придумывали хитрые околичности, лишь бы выудить какой-нибудь намек на ответ. Но она отмалчивалась.
— Ну, скажите, что было самым, самым страшным? — с испугом на упрямом личике допытывалась Лена.
Тогда раздался отрезвляющий голос:
— Угомонитесь вы, наконец, девчонки, или нет?
Все были уверены, что опекунша крепко спит, свернувшись под теплым платком. Но вряд ли спросонок могла так отчеканиться ее острастка, и значит, она молчаливо участвовала в разговоре (что старуха любопытна, девушки хорошо знали). Все-таки ее послушались, стали поворачиваться с отлежалого бока на другой, — земля ведь на чуточку лишь мягче голых досок.
Утро засияло, обещая июньский жар. Лагерь, залитый солнцем, еще спал, и разве только кто-нибудь потягивался, разминая ноющие кости или тоскуя в бессоннице.
Анна Тихоновна не успела задремать, когда Лена осторожно выползла из-под своего пальтеца, подобралась к ней на коленках.
— Я — поцеловать вас. Хорошо? — шепнула она быстро.
Без раздумья привлекла ее к себе Анна Тихоновнами расцеловала, как целует мать своего ребенка или старший товарищ — младшего, когда надо вместе выдержать одно испытание.
— Спать нужно, спать! — тоже, как старшая, сказала она, натягивая на себя потуже плед. И телом, и утихшей душою почувствовала она, что сейчас сладко уснет под этой еще не исчезнувшей, прохладной тенью деревьев. Только теперь, увидавши листву, она узнала клены — такие же, какие нависали над кладбищенской стеной, где ранило Егора Павловича. Но она тотчас решила про себя: «Нет, не вспоминать, не думать! Скоро будет хорошо. Все хорошо. Хорошо». Она повторяла и повторяла это слово, точно нянька у колыбели, и слово убаюкало ее.
7Очнулась Анна Тихоновна от внезапно толкнувшей ее мысли — «опоздала! надо бежать». С улицы доносился шум езды. Полянка, которую припекало солнце, опустела от актеров, одни чемоданы, узлы лежали врассыпную. Марина и Лена спали. Опекунши не было.
Анна Тихоновна взглянула на Цветухина. Рядом с ним было пусто. Он тоже спал. Перевязанная рука покоилась на груди, голова привалилась к плечу. Чтобы не разбудить, она отошла от спящих тихо, но потом уже не могла сдержать ног. В дверях театра она с разбегу натолкнулась на простоволосую женщину.
— Куда вы?
По голосу легко было узнать ночную благодетельницу.
— Который час?
— Что вы, милая, всполошились? Шесть только пробило.
— Если проснется Цветухин, скажите, я пошла к Прохору Гурьевичу. Да накормите его. Нет ли у вас платочка?
— Идемте, я достану. И умоетесь кстати.
— Нет, нет! С собой у вас есть?
— Да что за горячка, право! — вытягивая из-под рукава помятый платок, с досадой ворчала опекунша. — Пошли бы наверх, позавтракали с товарищами.
Анна Тихоновна схватила платок, бросилась к выходу на улицу.
Вокруг было тревожно. Переполненные людьми, неслись грузовики. Лентами тянулись пешеходы с поклажей, детьми. Когда она остановилась передохнуть и зорче глядела на народ, испуг встряхивал ее. Казалось, брестское утро гонится за ней по пятам, и она опять бросалась вперед.
Но в вестибюле гостиницы было спокойно и так светло, что в первый момент Анна Тихоновна с недоуменьем осмотрелась — туда ли попала? Ошибиться она не могла — на свету все представляется иным, чем в темноте, и она признала лестницу, по которой спустилась накануне вечером. Навстречу шел сонный человек, спросил — к кому она в такую рань.
— Положено справиться у дежурного, — кивнул он на остекленную выгородку портье.
За окошечком взлохмаченная женская голова оторвалась от своих голых локтей, уложенных на столе.
— Кого? — переспросила женщина, с трудом раскрыв клейкие веки.
— Я к народному артисту Скудину.
— А-а… Уехал.
— Он мне назначил, — пропуская ответ мимо ушей, сказала Анна Тихоновна.
— Артист, говорю, уехал.
— Вы меня не понимаете. Он назначил прийти к нему утром. Вот в этот час.
— Это вы не понимаете. Нет такого у нас, выбыл! Понятно?
На лице Анны Тихоновны начала медленно появляться улыбка.
— Вы ослышались, — сказала она немного снисходительно. — Скудин. Прохор Гурьевич.
— Ну, Скудин! — раздраженно переговорила женщина, пододвинув к себе конторскую книгу и сердито залистав. — Какие-то все… точно… не знай… Пожалуйте, отмечен: Скудин П. Г…
Она вскинула глаза на Анну Тихоновну, примолкла и потом досказала смягченно:
— Не буду же я зря… Вон и ключи от номера. Я как раз на дежурство пришла в двенадцать ночи. Сама видела, как его усаживали в машину. Скудина этого.
— В машину? — повторила за ней Анна Тихоновна.
Брови ее сошлись круто, словно она не могла разобраться в чем-то запутанно-сложном. Она еще раз повторила — «машина».
Это ушла ее машина. Та самая, которая должна была отвезти ее в Москву, домой. Которую она ждала весь вечер, и ночь, и утро. Которую дожидается сейчас Егор Павлович.
— Благодарю вас, — сказала она тихо. — Извините.
Отодвинувшись на шаг от окошка, она вдруг повернулась к лестнице и побежала наверх. Сначала одной рукой, потом сразу обеими она забарабанила в дверь номера. Гул долго гулял коридорами. За дверью покоилось безмолвие. Анна Тихоновна забила по ней ногою.
Тот человек, что встретил ее в вестибюле и велел обратиться к портье, запыхавшись, подлетел к ней и отдернул за руку в сторону.
— Вы что безобразничаете? Она опомнилась.
— Можно… Можно, я посмотрю в номере? — пролепетала она.
— Это как такое, в номере?
Она теребила и мяла в пальцах платочек, не в силах совладать с дрожью, окатывавшей ее, как ледяная вода.
— Вчера я здесь, у Прохора Гурьевича, — не могла она остановить своего лепета, и то ли ей пришла на ум ложь, то ли было это правдой, но она, сжимая в комок платочек, выпалила: — Я забыла в номере свою губную помаду! На столе!
— Стыдно, гражданка! Нашли время думать про помаду! Идите-ка отсюда, я провожу вниз.
Она шла, покачиваясь, а сойдя с лестницы, опустилась, присела на ступеньку. Всплыло в памяти, как здесь, в вестибюле, прошедшим вечером назван был Прохор Гурьевич почтительнейше в третьем лице — «они».
Почему же о нем теперь не сказали — «они», а просто — «такого нет»? Значит, между «есть» и «нет» — пропасть. И что же в пропасти? Время. Время, пожирающее все, не исключая совести и вплоть до надежд.
Анна Тихоновна заметила, что за нею следят все те же двое — выпроводивший ее сверху мужчина и дежурная. Они будто остерегались приблизиться и смотрели на нее, как глядят здоровые на душевнобольных.
«Этого не будет, — подумала она со страшной болью оскорбления, — я знаю теперь цену опекунам. Я обойдусь. Я разогну проволоку «своими руками. Как тогда, в Жабинке. И если опять — слезы, никому не дам их утирать. И если — пропасть… меня столкнет в пропасть одна смерть».
Она поднялась. Не оглянувшись, вышла на улицу. До самого театра она ни разу не остановилась и ни разу шаг ее не сменился бегом. Он стал тем шагом, каким всегда был ей свойствен — стремительно-ровным, и в эти минуты — на ее ощущение — невесомым. Вслед за потрясеньем, испытанным в гостинице, по пути к театру, мысли Анны Тихоновны свелись к одной: молчание! Слишком, много слов она вчера слышала и чересчур легко обольстилась ими, чтобы вновь доверяться словам. И не говорила ли она слишком много сама, чтобы теперь уже молчать и только действовать, только делать, что необходимо?