Плач к небесам - Энн Райс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было лишь что-то странное в поведении старого слуги, в той манере, с какой он поспешил снять с Тонио обычный сюртук и предложить ему один из богато расшитых камзолов. В жестах старика присутствовала какая-то таинственность: словно он почему-то должен был ходить на цыпочках, торопиться, следить, чтобы никого из них не увидели.
Он достал из кармана старый, неровный и щербатый гребешок и причесал Тонио.
Поначалу Тонио не понял, что находится в спальне. Он видел только настенные гобелены с изображением античных персонажей на охоте, крохотных маленьких животных в обрамлении цветов и листьев. В мерцании свечей были видны необычные, сосредоточенные лица всадников и всадниц; чуть раскосыми глазами смотрели они в лицо вечности.
Потом он заметил клавесин – маленький переносной инструмент с единственным рядом черных клавиш. И только после этого – кардинала, стоящего неподвижно у стены. Он был в халате, сливавшемся по цвету с тьмой, которую рассеивали всего несколько свечей в роскошных канделябрах.
Кардинал заговорил, но Тонио слышал его голос словно откуда-то очень издалека и не вникал в смысл слов: в ушах у него звучал стук собственного сердца. Лишь середина высказывания дошла до него: кардинал сказал что-то о пении, о силе пения. Кажется, он хотел, чтобы Тонио спел.
Тонио сел за инструмент и коснулся клавиш. Звуки были точными и очень нежными, и его порадовало, что инструмент отлично настроен. Тонио начал арию, одно из самых красивых и печальных сочинений Гвидо, любовную медитацию из серенады, еще ни разу не исполнявшейся публично. Эта песня нравилась ему больше, чем то, что он пел в Неаполе, больше, чем те виртуозные сочинения, которые Гвидо писал для него в последнее время. В словах, сочиненных неизвестным поэтом, в его томлении по возлюбленной выражалась тоска по духовному, и Тонио они очень нравились.
За время песни он только один раз поднял глаза. И увидел лицо кардинала, его необычность, его почти отточенное совершенство, оживленное тем внезапно проявившимся чувством, которое и делало этого человека таким заметным и притягивающим к себе внимание, где бы он ни оказался. Его преосвященство не произносил ни слова, но явно испытывал наслаждение, и Тонио понял, что старается исполнить арию настолько хорошо, насколько это в его силах. Он был с этим человеком наедине, в его спальне, и играл для него. И тогда в его сознании мелькнуло какое-то воспоминание, а может, просто полузабытое ощущение блаженства.
Окончив играть, он задумался о том, что может спеть, чтобы доставить кардиналу наибольшее удовольствие. Вдруг его преосвященство поставил перед ним инкрустированный драгоценными камнями бокал бургундского, и Тонио понял, что здесь нет даже слуг и они одни, совсем одни.
– Мой господин, позвольте мне…
Он поднялся услужить, видя, что кардинал хочет наполнить свой бокал. Но в этот момент его преосвященство схватил его и привлек к себе, так что они оказались прижаты друг к другу, и теперь Тонио услышал, как стучит сердце кардинала.
Он пришел в страшное смущение. Он ощущал силу этого мужчины, таившуюся под его черным халатом, он слышал хриплость его дыхания и почувствовал, с какой мукой кардинал отпустил его от себя.
Потом Тонио, кажется, попятился. А кардинал стоял у окна, глядя на далекие огни. Перед ним вырисовывались очертания близлежащего холма, маленькие окошки, острые крыши, устремленные в бледное небо.
Отчаяние. Отчаяние. И в то же время острое ощущение триумфа, почти пьянящее ощущение запретного, как будто в воздухе разлилось благоухание. Но когда кардинал снова повернулся к нему, было очевидно, что он решился. Он обхватил шею Тонио ладонями и ласково провел большими пальцами от подбородка вниз, а затем полушепотом, ласково попросил Тонио снять одежду.
Это было сказано с такой любезностью, с такой простотой! Да и в одном лишь прикосновении Кальвино, казалось, заключалась сила, способная покорить Тонио, заставить его подчиниться.
Но он лишь отшатнулся. Рой мыслей охладил начавшее пробуждаться в нем желание, более сильное, чем даже ласковый приказ кардинала. Он не мог смотреть на Кальвино и взмолился, прося разрешения уйти.
Его преосвященство заколебался. А потом сказал, так искренне и так ласково:
– Ты должен простить меня, Марк Антонио. Да-да, конечно же, тебе надо уйти.
Так что же осталось? Ощущение того, что каким-то образом Тонио сам желал этого, что он сам сделал так, чтобы это случилось, и каким-то необъяснимым образом ввел этого человека в заблуждение.
И все же, стоя теперь у дверей кардинала, дрожащий и словно избитый гневными словами Гвидо, он думал: «Ради тебя, Гвидо. Я делаю это ради тебя». Как, ради маэстро, он всегда справлялся с тем, что пугало его, и научился сносить то, что хоть сколько-нибудь его унижало.
Но это! Это было нечто совершенно иное, хотя Гвидо не постиг до конца этой разницы. Гвидо просто не понимал, что делает, отправляя Тонио сюда!
Однако Тонио понимал. И внезапно осознал, что испытывал влечение к кардиналу с самого первого мгновения, когда увидел его. Он желал его так, как никого прежде, пока был окружен теплом и безопасностью любви Гвидо. Но кардинал был настоящим мужчиной и могущественным человеком. Да, он был мужчиной. И Тонио казалось, что у них было назначено свидание, к которому он шел очень долгое время.
Дверь подалась, когда он постучал. Она оказалась незапертой.
И раздался голос кардинала.
– Войдите.
Кардинал сидел, склонившись над своим письменным столом. В комнате ничего не изменилось, если не считать того, что появилась маленькая старинная масляная лампа. Перед его преосвященством лежала книга с разукрашенными буквами. Маленькие фигурки изображали заглавные буквы; они сверкали, когда его дрожащая рука переворачивала страницу.
– Ах, ты только подумай, – сказал он с улыбкой, увидев Тонио, – письменный язык принадлежит тем, кто принимает на себя такую муку, чтобы сохранить его. Я навеки очарован формами, в которых передается нам знание, не самой природой, а людьми – такими же, как мы.
На нем не было больше свободного черного одеяния. Теперь он облачился в малиновую сутану. На груди его покоился серебряный крест, а на лице читалась такая любопытная смесь неловкости и природной живости, что Тонио долгое время просто смотрел на его преосвященство, ничего не говоря.
– Мой дорогой Марк Антонио, – произнес кардинал с удивлением, вновь растягивая губы в улыбке, – почему ты вернулся? Ведь я дал тебе понять, что ты имеешь полное право уйти.
– Имел ли я такое право, мой господин? – спросил Тонио.
Он дрожал. Это было очень странно: дрожать, не подавая виду, просто чувствовать сигналы паники, запечатанные внутри. Он подошел ближе к столу. Посмотрел на латинские фразы, затерянные в схематичном беспорядке, великое множество крохотных существ, живущих и умирающих среди алых, малиновых и золотых завитков.
Кардинал протянул к нему открытую ладонь.
Тонио подался навстречу его руке и при первом же прикосновении этих пальцев почувствовал явное возбуждение, хотя, как и прежде, пытался с этим бороться. «Свободен!» – с горечью подумал он. Даже сейчас он еще убежал бы и спрятался в объятиях Гвидо – если бы только мог. Ему казалось, будто рушится что-то, так долго им оберегаемое. И все же он не двинулся. Он смотрел вниз, на лицо Кальвино. Ему хотелось коснуться этих гладких век, бесцветных губ…
Но кардинала и самого снедало беспокойство. Страсть раздирала его, но оттолкнуть Тонио он не мог.
– Что до меня, – пробормотал он, словно размышляя сам с собой, – то я весьма неопытный учитель по части грехов плоти. – В том, что он сказал, не чувствовалось никакой гордыни. – Ты заставил меня устыдиться и был прав. Так зачем ты вернулся?
– Мой господин, неужели мы попадем в ад из-за нескольких объятий? Неужели такова воля Божья? – спросил Тонио.
– Ты дьявол с лицом ангела, – проговорил кардинал, слегка отшатнувшись, но Тонио услышал, как его дыхание стало тяжелым и неровным, и почувствовал, что в душе его происходит внутренняя борьба.
– Неужели это действительно так, мой господин? – Тонио медленно опустился на одно колено и заглянул в глаза кардинала.
У этого мужчины было удивительное лицо, совершенное в пропорциях, с четко обрисованными, заостренными чертами, притягивающее мужской грубоватостью.
– Мой господин, – прошептал Тонио, – с тех пор как от меня так много отрезали, я стал часто думать о том, что именно плоть – мать всего сущего.
Кардинал не смог совладать со смущением, охватившим его при этих словах. Да и Тонио замолк, удивленный слетевшим с губ признанием. Что же было в этом мужчине такое, что пробуждало желание говорить все это ему?
Кардинал по-прежнему не сводил с него упорного взгляда, словно призывая понять его. И Тонио пронзила мысль: этот человек был абсолютно безгрешен, по-настоящему безгрешен и отчаянно нуждался, чтобы им руководили.