Том 18. Избранные письма 1842-1881 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы живем в самарской степи, слава богу, хорошо, несмотря на жар, засуху и болезни детей, несерьезные, которые только тревожат нас. Здешняя первобытность природы и народа, с которым мы близки здесь, действуют хорошо и на жену и детей.
Жду с нетерпением вашего ответа и решения.
Вам неоплатно обязанный и искренно любящий вас
Л. Толстой.
22 июня.
258. А. А. Толстой
1873 г. Июля 30. Хутор на Тананыке.
Посылаю вам длинную копию с письма моего в газеты о самарском голоде и приписку жены*. Иногда мне приходит в голову, что среди совсем других — в другой сфере — интересов и очень близких вашему сердцу вы, получив мой пакет, скажете в душе: «Ах, что они не оставят меня в покое!» Но, прочтя все и не подумав, а почувствовав, вы, как добрая лошадь, вляжете в хомут и только скажете: «Ну, куда везти? сколько вас там? Я готова». Тогда-то на эту вашу готовность я так отвечаю вам, любезный и дорогой друг Alexandrine.
Я написал в газеты с свойственным мне неумением писать статьи, очень холодное, неуклюжее письмо и от страха полемики представил дело менее страшным, чем оно есть, и написал кое-кому своим друзьям, чтобы подвинуть дело, но боюсь, что оно не пойдет или пойдет туго, и прибегаю к вам. Если вы захотите и можете заинтересовать сильных и добрых мира сего, которые, к счастию, одни и те же, то дело пойдет, и тогда и моя и ваша радость в успехе будут такими ничтожными песчинками в том огромном добре, которое сделается для тысяч людей, что мы об нем и не подумаем. Я не люблю писать жалостливо, но я 45 лет живу на свете и ничего подобного не видал и не думал, чтобы могло быть. Когда же живо представишь себе, что будет зимою, то волос дыбом становится. Сейчас — уже письмо написано было — мы узнали, что заболел холериной молодой мужик — жнец. Есть нечего, кроме дурного черного хлеба, и если бы это не было около нас, то очень может быть, что этот человек бы умер от недостатка хорошей пищи для ослабевшего желудка. Особенно поразительно и жалко для того, кто умеет понимать эту терпеливость и скромность страдания русского человека — спокойствие, покорность. Нет хорошей пищи, так и нечего жаловаться. Умрет — воля божия. Точно не овцы, но добрые, сильные волы выпахивают свою борозду. Упадут — их оттащут, другие потянут.
Едва ли вы меня поймете, и, вероятно, вам оскорбительно покажется это сравнение. Вы всегда жили в таком мире, где есть уродства, безобразия физические и нравственные, страдания, преимущественно духовные, но где нет места просто лишению физическому. Ваши магдалины очень жалки, я знаю; но жалость к ним, как и ко всем страданиям души, более умственная, сердечная, если хотите; но людей простых, хороших, здоровых физически и нравственно, когда они страдают от лишений, жалко всем существом, совестно и больно быть человеком, глядя на их страдания. Так вот, в ваши руки это важное и близкое нашему сердцу дело. Вперед благодарю вас за все, что вы сделаете.
Благодарю вас за последнее письмо*. Сочувствую всей душой вашим волнениям и желаю вам счастия.
Ваш истинный и старый друг Л. Толстой.
30 июля.
259. H. H. Страхову
1873 г. Августа 24. Ясная Поляна.
Вчера только вернулся из Самары и спешу отвечать вам, дорогой Николай Николаевич, на последнее письмо ваше, полученное еще в Самаре перед отъездом*. Не знаю, как благодарить вас за ваши тяжелые, скучные труды над «Войной и миром». Притом вы ничего не делаете слегка и кое-как, и я по письму вашему вижу, что это взяло у вас много времени. В Москве же я узнал, что вы уже всё переслали, кроме 4-го тома; стало быть, вы, кроме того, что трудились, еще спешили*. Очень, очень благодарю вас. Вы пишете, что ждете от меня теперь чего-нибудь в более строгом стиле — как мои попытки в «Азбуке»; а я, к стыду, должен признаться, что переправляю и отделываю теперь тот роман*, про который писал вам, и в самом легком, нестрогом стиле. Я хотел пошалить этим романом и теперь не могу не окончить его и боюсь, что он выйдет нехорош, то есть вам не понравится. Буду ждать вашего суда, когда кончу; но хоть бы вы были тут или я в Петербурге, я не прочел бы вам. Вся наша огромная семья счастливо съездила и вернулась из Самары, набравшись физического и душевного здоровья. Про себя и говорить нечего: я здоров, как бык, и, как запертая мельница, набрал воды. Только бы бог дал в дело употребить набранные силы. Куда вы предпринимаете поездку? Уж не в нашу ли сторону? То-то бы была для меня радость. Не смею и мечтать об этом.
Что ваше библиотекарство?* Жалко, ужасно жалко, что вы опять пишете в газетах. Что делать! — видно, бог по-своему делает, и никак не догадаешься зачем.
Искренно любящий вас Л. Толстой.
24 августа.
260. H. H. Страхову
1873 г. Сентября 4. Ясная Поляна.
Сейчас получил ответное письмо ваше, дорогой Николай Николаевич, и не знаю, как благодарить вас за вашу работу и ту, которую хотите еще делать. Делайте, что хотите, именно в смысле уничтожения всего, что вам покажется лишним, противуречивым, неясным*. Даю вам это полномочие и благодарю за предпринимаемый труд, но, признаюсь, жалею. Мне кажется (я, наверно, заблуждаюсь), что там нет ничего лишнего. Мне много стоило это труда, поэтому я и жалею. Но вы, пожалуйста, марайте, и посмелее. Вам я верю вполне. Нынче я говорил жене, что одно из счастий, за которое я благодарен судьбе, это то, что есть H. H. Страхов. И не потому, что вы помогаете мне, а приятнее думать и писать, зная, что есть человек, который хочет понять не то, что ему нравится, а все то, что хочется выразить тому, кто выражает. Вы мне так хорошо описали ваше место в библиотеке, что я вижу вас там и мечтаю о том, как этот солдат введет когда-нибудь меня к вам. Я очень рад за вас, что вы сидите на этом кресле и не принуждены писать в газеты. Нынче прелестный осенний день, я проездил весь день один на охоте и несколько раз вспоминал о вас — то о том, что знания есть плод всего мироздания на боковой ветке, то о Пушкине и вашем понимании его*, и всякий раз мне досадно было думать, что вы журналист. И вот ваше письмо, которое меня очень, очень за вас порадовало.
Вы пишете, что в моих письмах немало противоречий;* боюсь, что вы находите и противоречие в том, что я пустился вдруг писать письма в «Московские ведомости». Это нужно было. Первое — об «Азбуке», чтобы сказать себе, что я все сделал для распространения ее, и потом уж забыть, чего я все-таки не могу; и то, что я верно знаю, что это — лучшая книга, по которой в 10 раз легче и лучше учиться, чем по другим, а все русские дети продолжают учиться по дурным, меня злит всякий раз, когда я бываю натощак не в духе*. Письмо же о голоде* было вызвано, с одной стороны, женою, которая порадовала меня живым и искренним сочувствием к народу, с другой, тем, что там глупый губернатор только принял губернию и нашел, что голод в народе есть неприличное явление для губернатора, принявшего губернию, и не только не хлопотал о пособии, но с азартом требовал в нынешнем году сбора всех недоимок*. Письмо достигло цели, если наделало немного шума.
Жена благодарит за память и посылает поклон, а я от всей души вас обнимаю.
Ваш Л. Толстой.
261. H. H. Страхову
1873 г. Сентября 23. Ясная Поляна.
Очень благодарю вас, дорогой Николай Николаевич, за все, что вы сделали с «Войной и миром», только жалею, что вы не выкинули или не сократили того, что вы, совершенно справедливо, нашли растянутым и неточным, — о власти*. Я помню, что это место было длинно и нескладно. XII параграф выкинуть — я нынче напишу*. И тоже благодарен за указание. Деньги — я нынче пишу Соловьеву, чтобы он вам выслал. И как я ни минуты не сомневаюсь в том, что вам хотелось бы сделать это даром, так и вы не сомневайтесь, что я тысячу раз переворачивал вопрос, как мне вознаградить вас за потерянное время, которое, к несчастью, для вас и деньги*. Статью вашу о развитии организмов, по-моему, лучше всего напечатайте отдельно. А в какую-то «Природу» засунуть, это — похоронить*. Или вовсе не печатайте, а подождите.
Я в своей работе очень подвинулся, но едва ли кончу раньше зимы — декабря или около того. Как живописцу нужно света для окончательной отделки, так и мне нужно внутреннего света, которого всегда чувствую недостаток осенью. Притом же все сговорилось, чтобы меня отвлекать: знакомства, охота, заседание суда в октябре и я присяжным; и еще живописец Крамской, который пишет мой портрет по поручению Третьякова. Уж давно Третьяков подсылал ко мне, но мне не хотелось*, а нынче приехал этот Крамской и уговорил меня, особенно тем, что говорит: «Все равно ваш портрет будет, но скверный». Это бы еще меня не убедило, но убедила жена сделать не копию, а другой портрет для нее. И теперь он пишет, и отлично, по мнению жены и знакомых. Для меня же он интересен как чистейший тип петербургского новейшего направления, как оно могло отразиться на очень хорошей и художнической натуре. Он теперь кончает оба портрета и ездит каждый день, и мешает мне заниматься. Я же во время сидений обращаю его из петербургской в христианскую веру и, кажется, успешно*. Нынче он мне рассказывал про убийство Сувориной*. Какое знаменательное событие!