Неверная - Айаан Хирси Али
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сентябре 1997 года у меня появилось право подать заявление на получение голландского гражданства. К тому времени я прожила в Голландии уже пять лет. Я с трудом дождалась этого события; на самом деле я подала заявление за несколько месяцев до того, как подошел срок. Голландский паспорт был мне нужен, чтобы путешествовать – как беженке делать это мне было довольно тяжело. К тому же я все еще боялась, что власти узнают о моем обмане и отберут у меня статус. Я думала, что если получу голландское гражданство, то уже ничего не будет мне угрожать. Я была беженкой всю свою жизнь, с тех пор как в возрасте восьми лет покинула Могадишо. Теперь же мне хотелось стать полноправным, активным членом живой демократической системы. Я хотела быть вместе со всеми.
21 августа 1997 года мне пришло письмо: спустя пять лет (с точностью чуть ли не до одного дня) после того, как мне присвоили статус беженца в Лунтерене, королева Голландии приняла мою заявку на получение голландского гражданства. Уже через две недели я могла забрать свой новый паспорт в городском совете Лейдена.
Когда подошла моя очередь, сердце у меня бешено колотилось. «Я за документами на получение гражданства», – сказала я коренастой, светловолосой женщине, сидевшей за столом, и показала ей полученное письмо. Она взглянула на меня и сказала: «Хорошо. Оплатить можете вон там». Кассир принял у меня деньги и отдал взамен мой голландский паспорт. Там были моя фотография и мое имя – Айаан Хирси Али, которое теперь уже казалось вполне нормальным. Не было ни торжественных речей, ни лекции о моих правах и обязанностях. Получение паспорта выглядело самым маловажным из всех событий, происходящих в мире.
По такому случаю мы с Марко устроили вечеринку, на которой я сказала всем: «Я голландка!» Никто не захихикал, но все присутствовавшие поглядели на меня странно. Дело было не в том, что я, чернокожая, объявила себя голландкой – с этим-то как раз не было никаких проблем. Но для этих людей «быть голландцем» не значило абсолютно ничего. Более того, моим друзьям-голландцам, похоже, становилось неловко от символов голландской нации: флага и монархии. Эти вещи словно бы напоминали им о предательских временах, о Второй мировой войне. Национализм для них стоял на одной ступени с расизмом. Никто не гордился тем, что он голландец.
Поначалу казалось, что у Хавейи в Кении все хорошо. Мы разговаривали по телефону примерно раз в десять дней, и она вроде бы была вполне довольна, даже говорила о том, что собирается устроиться на работу. Но потом, в октябре, она снова заболела. По телефону я слышала от нее бессвязные, сбивчивые речи, любую беседу она сводила к религиозным бредням. Она слышала голоса.
Я предложила ей вернуться в Лейден, но она сказала, что боится Голландии. Когда я позвонила в следующий раз, она сказала, что хочет обратно в Голландию, но потеряла паспорт. Она стала умолять меня приехать и как-нибудь вывезти ее. Она сказала, что мама иногда связывает ее, а Махад – бьет. Потом разрыдалась: «Я трачу время впустую, я старею, я в беде, я беременна».
Больше к телефону Хавейя не подходила. Я говорила только с мамой, которая сообщила мне, что Хавейя становится все более вспыльчивой и опасной. О беременности Хавейи мама знала. Когда я упомянула об этом, мама только сказала с горьким смирением: «На то была воля Аллаха». Я выслала им деньги.
В начале декабря я опять позвонила им и узнала от мамы, что Хавейя больна. Она сказала мне: «Если ты хочешь увидеть свою сестру живой, приезжай немедленно». В Лейдене у меня наступила пора экзаменов, и я не восприняла слова мамы всерьез. Я думала отправиться в Найроби на рождественские каникулы, но я очень сильно отстала в учебе за те месяцы, что присматривала за Хавейей, и в итоге решила провести праздники за университетскими заданиями, дописав несколько докладов.
Всего через несколько дней после Нового года, 8 января 1998 года, мне позвонил отец и сообщил самую ужасную новость в моей жизни… «Хавейя по воле Аллаха отправилась в последний путь», – сказал он мне.
Она проболела неделю, а потом умерла. Я не могла в это поверить. Ощущение было такое, как будто из комнаты, где я находилась, разом откачали весь воздух. Я разрыдалась, и отец сказал мне: «Нет, Айаан. Нам нельзя плакать по Хавейе. От Аллаха мы приходим в этот мир, к Аллаху же и возвращаемся. Она теперь с Богом. А нам еще нужно выстрадать земную жизнь, чтобы достичь того, что у нее уже есть. Она покоится с миром».
Я плакала и никак не могла остановиться. Я вылетела в Кению первым же рейсом. Перед дорогой в аэропорт надела черное пальто и платок – ту же самую одежду, что была на мне, когда я прибыла в Европу.
Примерно за час до того, как я приземлилась в Найроби, Хавейю похоронили. Мне так и не удалось посмотреть на ее тело и попрощаться с ней. У мусульман положено хоронить человека в течение двадцати четырех часов после его смерти. Иногда бывает, что правило не соблюдают – чтобы муж или отец успели приехать. Но мой отец на похоронах не присутствовал – он был в Сомали, – а попросить отсрочить погребение ради меня никому и в голову не пришло.
Так что, когда я приехала, Хавейя уже лежала в земле. Я сидела в грязной маленькой комнатке, где теперь жила моя мать, на грязной улице в Истли, и слушала ее рассказы о жизни Хавейи в последние полгода. Я смотрела на тонкие решетки на окнах, погнутые в тех местах, где сестра бросалась на них, и на разбитое ею окно, которое с тех пор так и не починили.
Мама и Хавейя жили здесь, в этом ужасном месте. Здесь они спали, готовили еду и мылись. Более унылое жилье невозможно было себе представить.
Мама рассказала мне о смерти Хавейи. Психотические приступы становились все сильнее и сильнее. Иногда, чтобы ее привязать, мама звала на помощь нескольких мужчин: сама она не могла к ней даже приблизиться. Приходил доктор, делал ей уколы, и тогда она вроде бы успокаивалась. Но как-то ночью разразилась гроза. Хавейя стояла у окна и смотрела на ливень. Потом вдруг сказала, что увидела в сверкнувшей молнии Аллаха, и выбежала