Сломанный клинок - Айрис Дюбуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам Филипп ожидал худшего. Он совсем пал духом в эти дни, слишком уж привык хорониться за спиной сира Гийома, и то и дело приходил к Симону за поддержкой и утешением. А у того хватало своих забот, иной раз он с трудом удерживался, чтобы не выкинуть рыжего мозгляка в окно, как однажды покойный Тибо выкинул отца Мореля.
Симон не столько горевал по мессиру, сколько тревожился состоянием молодой госпожи. С мессиром все было в порядке: от смерти никуда не денешься, а смерть от оружия — вообще лучшее, на что мужчина может рассчитывать. Не гнить же в постели от болячек! Да и пожить сир Гийом успел вдоволь. Когда убивают совсем молодых — это жаль, а так что ж… Но вот с госпожой было неладно, и это Симона тревожило, даже пугало.
Он хмурился, вспоминая день, когда оруженосец Анри принес черную весть. Аэлис так билась и кричала, кощунственно требуя от Бога какой-то для себя кары, что ее пришлось спеленать, как малого ребенка, — иначе разбила бы себе все лицо. Такой скорби он еще не видал, а уж ему-то довелось повидать всякого. Госпожа горевала больше, чем может горевать мать, потеряв последнего сына, или оставшаяся без кормильца вдова с дюжиной детей. Да и те, коли они добрые христиане, так не убиваются. А этой чего? Плоть мессира ее отца окончила свой земной путь вполне достойно, а о душе, насколько понимал Симон, беспокоиться нечего. Покойный не был таким уж закоренелым грешником, без нужды никого не обижал, храмов не грабил, монастырей не жег, посты, когда мог, соблюдал…
Может, Аэлис знала про отца такое, чего не знал Симон? Да нет, тут дело не в отцовских грехах, она себя за что-то винит. Но с этим пусть уж разбирается отец Морель.
Без старого попа Симон вообще не знал бы, что и делать. Отец Эсташ в замок так и не вернулся; тело мессира предали земле в Клермонском аббатстве, и там же остался негодный капеллан — под тем предлогом, чтобы служить заупокойные мессы, на самом же деле попросту испугался снова пускаться в путь по мятежным местам. Хорош пастырь — разрази его гром! — даже не подумал о своей духовной дочери. Насколько капеллан и рыжий легист показали всю свою душевную хлипкость, настолько отец Морель — неожиданно для тех даже, кто знал его много лет, — оказался тверд как скала. Он выходил молодую госпожу: поил травами, подолгу с ней тихо о чем-то говорил, даже спал в каморке неподалеку, строго наказав Жаклине звать немедля, если ночью проснется и опять станет плакать.
Мало-помалу Аэлис успокоилась, стала даже отдавать распоряжения по хозяйству. Но была она теперь совсем другая — суровая, словно замкнувшаяся от всех, ни для кого не находящая доброго слова или хотя бы теплого взгляда. Ходила все время в старом темном платье, почти рубище, босая и простоволосая, и большую часть суток проводила в часовне. Лишь однажды вышла она из своей отрешенности, когда навстречу ей в недобрый час попался Урбан. Придя вдруг в неистовое бешенство, Аэлис осыпала беднягу самыми страшными проклятиями и стала кричать, что, если он, исчадие Сатаны, тотчас не уберется из замка, она велит утопить его во рву, как паршивую собаку.
Симона, как на грех, поблизости не оказалось, а прибежавшие на крик стражники, недолго думая, схватили Урбана и пинками вытолкали за ворота, не дав даже забрать узелок с пожитками. Бедняга, ничего не понимая, но окончательно удостоверившись, что в госпожу вселился бес (хорошо еще, если один, а то ведь они обычно промышляют шайкой, точно рутьеры), решил, что без попа тут не обойтись, и отправился в деревню.
Отец Морель хмуро выслушал его рассказ, а рассуждения о числе и свойствах вселившихся бесов прервал, огрев Урбана посохом по лбу.
— Не твое дело судить о столь тонких материях, — сказал он. — Ты знаешь, что делают в преисподней с болтунами?
— Да я ведь к чему — думал, может, изгонять пора, — виноватым тоном ответил Урбан. — Я в Париже видел, как из одной изгоняли. Ох ее же и корчило! Ровно тринадцать их выскочило.
— Дурак, ты считал?
— Не, мне плохо было видать. Люди считали — говорят, тринадцать.
— Дурак, — повторил отец Морель. — У госпожи Аэлис никогда не было падучей, она здоровая женщина. Жить будешь у меня.
— Да я в Париж думал, раз такое дело получилось…
— В Париж ты сейчас не пойдешь, господин Робер должен знать, где тебя найти. Он тебя здесь оставил, здесь и сиди. А сейчас ступай в лес, наруби хворосту, может, дурь за работой и выйдет.
Урбан послушно достал с полки топор. Из деревни они вышли вместе, на развилке расстались, и отец Морель направился к замку.
Аэлис он нашел в капелле — она лежала на полу, раскинув руки крестом и прижавшись щекой к истертой ногами каменной плите. Отец Морель обошел ее вокруг и тронул посохом.
— Встань! — сказал он сурово. — Встань и выйди отсюда, таким, как ты, здесь не место. Не смей оскорблять Спасителя лживой молитвой!
Таким тоном он еще никогда с ней не говорил. Аэлис вскочила и осталась стоять на коленях, глядя на него так, словно не верила своим ушам.
— Лживой? — переспросила она тихо. — Это у меня — лживая молитва?
— Да, у тебя! Сердце твое окаменело в ожесточении и гордыне, а с таким сердцем не приближаются к алтарю. Что тебе сделал этот добрый человек, которого ты выгнала, как пса?
— Вам ли спрашивать! Или вы забыли, кем он здесь оставлен?! А я не должна — не хочу никакой памяти о нем!!
— Тогда и раскаяние твое было таким же лживым. О ком ты не хочешь памяти — о человеке, которого сама склонила к блуду? Или ты забыла, что рассказывала на исповеди — как уговорила отца уехать, как послала кольцо…
— Не надо!! — закричала Аэлис, прижав ладони к ушам.
— …чтобы вызвать сюда Робера и впасть с ним в грех? Его это не оправдывает — заповедь Господа нашего он нарушил в здравом уме и по своей воле. Но твоя вина больше, ибо ты сама — вспомни! — сама все это задумала, позволив бесу похоти угнездиться в твоем сердце и овладеть твоими помыслами…
— Простите меня! — Она поползла к нему на коленях, схватила обтрепанный край сутаны, прижалась лицом к пыльной, грубой ткани. — Простите, отец мой!
— Не у меня проси прощения. Не у меня!
До Тестара де Пикиньи, находившегося с самой зимы в войсках Наварры, известие о гибели отца и дяди дошло в начале июня. Нельзя сказать, что он был сражен горем, но ярость его и жажда мести были неподдельны: проклятое мужичье осмеливается поднимать руку на дворян! Он поклялся отомстить страшной местью всем, хотя бы косвенно виновным в их смерти.
Вести, особенно дурные, расходятся быстро. И случилось так, что вскоре дошел до Тестара рассказ о том, какой радушный прием был оказан нечестивым жакам в замке Моранвиль; словно в насмешку, явились они туда в первый день июня, то есть именно тогда, когда и совершилось злодейское нападение на дороге в Клермон. Лицо Тестара, когда он узнал об этом, стало страшным. Великое бесчестье нанесено всему роду де Пикиньи, и кем же? Самой дочерью покойного! «Сука подлая! — орал, беснуясь, Тестар. — Распутная тварь!»