Современная повесть ГДР - Вернер Гайдучек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Социализм!.. — бросил Герд в ответ.
Такого цинизма за ним раньше не замечали. Ему предложили работу в архиве или экспедиции, но он отверг все предложения.
Только не носись со своей обидой, как курица с яйцом, сказала я.
Писать я смогу и без должности, за гонорары, заявил Герд. Но он просчитался. Как раз тогда он готовил репортаж о восстановлении почв, подвергшихся эрозии. Все редакции, в которые он направил свой материал, прислали его обратно без каких-либо комментариев. Rien ne va plus![15]
Он никак не мог переварить это новое отношение к себе. Они же должны различать интересы дела и интересы личности, твердил он. Такого не может быть, по крайней мере у нас!
Переходный период, ответила я.
Герд с яростью захлопнул за собой дверь. Вернулся уже за полночь. Пьяный мертвецки.
— И это выход? — спросила я.
Его язык заплетался: переходный период!..
ГЕРДУтром, когда я вышел из дома, я увидел, что через двор идет он. Тот самый, кем я мечтал стать. Антипод моего Б. В. На нем был мой костюм, и он казался точной копией моего отражения в зеркале. И в то же время ничего общего со мной у него не было. Непостижимый и загадочный незнакомец удалялся. Твердым, уверенным шагом. Любой из моих знакомых принял бы его за меня. И хотя он ни разу не поднял глаз, меня буквально парализовал страх встретиться с его взглядом. Охваченный ужасом, я ждал только той минуты, когда за ним захлопнется калитка. Наконец я услышал стук ржавой щеколды. Его появление было всегда приурочено к раннему утру, вечером я никогда его не видел.
После ухода из редакции я чувствую, как сильно гложут жену сомнения в моих способностях. Без устали собирает она доказательства моей никчемности. Начиная любое из намеченных предприятий, я ощущаю наблюдение за собой через оптику ее сомнений. И становлюсь еще неуверенней.
Попытка самоутвердиться, обрести веру в свои силы, став владельцем усадьбы, провалилась. Я не поклонник модных мудрствований о раздвоении личности, а заумная болтовня о кризисе собственной индивидуальности нагоняет на меня тоску. Но истина налицо: мы с Анной беспомощно взираем на останки тех, какими, наверное, были когда-то. Неужели тот, с кем моя жена провела больше двух десятков лет, — кто-то другой, а не я? Неужели я все еще тот самый Б. В. — порождение павелковских интриг? До какой черты должен я отступать, чтобы почувствовать наконец твердую почву под ногами — под моими собственными ногами?
Положение, в котором я оказался, было похоже на досрочный уход на пенсию. Деньги я получал, а в газете не работал. Того, о чем я всегда мечтал, — свободного времени — имелось теперь у меня в неограниченном количестве, но это и внушало страх. Я начал страдать бессонницей. Выйдя из дома, когда все еще спали, я бесцельно бродил по улицам. Бездействие угнетало меня.
Первые недели ничегонеделания я переносил еще довольно сносно, рассчитывая докончить материалы, над которыми начал работать. Докончить спокойно, без спешки. Они должны были стать моими лучшими журналистскими находками. Но дальше замыслов дело не шло, я чувствовал себя точно парализованным. Раза два я еще заглядывал в редакцию. Бывшие коллеги при встрече со мной изображали страшную занятость. Они предлагали встретиться либо в кафе, либо, еще лучше, дома. Но никто не хотел, чтобы нас видели вместе в редакции.
До меня стало доходить: скорее всего, редакцию раскритиковали за расхлябанность в работе. Стало быть, начальству понадобился козел отпущения, чтобы смыть с себя это малоприятное пятно. Случай со мной пришелся как нельзя кстати — он должен был явить наглядный пример строгости и принципиальности. Конечно, я мог бы назвать и не такие «ляпы», допускаемые другими сотрудниками, но что теперь было в этом толку?
Каждое утро я буквально бегом спешил к газетному киоску. Открывался он в десять, и мое терпение к этому часу уже иссякало.
Газету я читал теперь другими глазами. Едва заметные непосвященному недомолвки, намеки, перестановки акцентов, которые Павелке когда-то хвастливо выдавал за смелость своей позиции, не представляли для меня больше интереса. С тех пор как я перестал принадлежать к клану «посвященных», мой мозг противился чтению между строк. Теперь я сразу же замечал примитивизм и штампы в материалах бывших коллег. Мне стало не по себе — ведь и я писал точно так же. Я дал себе зарок: если мне когда-нибудь снова придется работать в газете, я буду писать честнее. Но о такой возможности приходилось лишь мечтать. Мое заявление о пересмотре дела, связанного с увольнением, было отклонено.
Тогда-то мне и попалось в рубрике объявлений извещение о том, что неподалеку от нашей деревни продается отдельная пустующая усадьба. Ну конечно же, речь могла идти только о Фронхаге. Это знамение судьбы, решил я, это больше, чем просто случай. В тот же день я отправился в деревню. Сейчас я понимаю: я жаждал морального удовлетворения за нанесенную мне обиду. Усадьба должна была обрести новый статус — стать компенсацией за житейские утраты. Но тогда, разумеется, признаться себе в этом я не мог.
В то самое время ко мне заявился Павелке. Через несколько недель после того, как меня вышибли из редакции. Грязная улитка, оставлявшая после себя липкий след, когда она ползла по редакционным кабинетам. За профессиональную непригодность Павелке уже несколько лет стоял в списке кандидатов на увольнение, но каким-то чудом его всякий раз обходили. Я был начеку: Павелке не приходит просто так, его присылают.
— Ты можешь снова писать, — начал Павелке.
Я молчал. Но чувство внутреннего триумфа горячей волной разлилось по моему телу.
— Ты нам нужен…
Я молчал. Пусть выскажется, пусть выложит все карты, прежде чем я дам ответ.
— Ты можешь работать на договоре — писать за гонорары. При твоей квалификации ты мог бы, безусловно, рассчитывать на самые высокие…
— С перспективой снова стать литсотрудником?
Павелке молчал.
— Значит, меня реабилитировали?
Павелке по-отечески обнял меня за плечи.
— Некоторые вещи, — ласково проворковал он, — решаются намного быстрее, если их не называть своими именами.
— Ладно, подумаю…
— Да, вот еще, — как бы между прочим заметил Павелке, задержавшись у двери, — материалы, конечно, должны быть подписаны псевдонимом.
Так вот, оказывается, в чем состояла суть его медвежьей услуги! Он вознамерился отнять у меня индивидуальность. Право писать получал не я, а некое анонимное «оно»… Шаги Павелке еще разносились по лестнице. Абсолютная шизофрения! Я слышал, что новые обитательницы публичных домов берут имена своих предшественниц, дабы постоянные клиенты не сбивались с толку. Может, и мне стать какой-нибудь Бригиттой из дома «В» — Б. В.?
МАРГАОн рассказывал мне старые истории, приукрашивая их каждый раз по-новому. Приключения, анекдоты — целые ночи напролет. Так он создавал картину, призванную возвысить его в моих глазах.
Наша семейная эпопея тянется уже восемнадцать лет. Я долго удерживалась от того, чтобы изменить ему, все надеясь: вот появится что-то неподдельное, какое-то подобие реальной жизни. Вроде той, прошедшей, о которой он прожужжал мне все уши. Но слова оставались словами.
Иногда мне казалось: годы взросления были единственным периодом в биографии Дитера, когда он действительно жил по-настоящему. И теперь он должен был окружать то время ореолом исключительности и неповторимости, чтобы избежать ответственности за последующие ошибки.
Тому, кто заживо умер, прошлая жизнь нужна как саван, под которым он прячет иссохший скелет своих чувств.
АННАВозвращение в дом детства означало для меня одновременно и встречу с природой. Серое однообразие будней в ателье стало уже невыносимым. Вновь и вновь перечитывала я письма Сезанна: после встречи с картинами великих мастеров, утверждал он, надо, не теряя ни минуты, спешить на природу, чтобы в единении с ней возрождать таящиеся в нас тягу к искусству, стремление к прекрасному.
Я лелеяла надежду найти здесь свой собственный Прованс. Память услужливо предоставляла готовые фрагменты. Обещала. Мне виделся зеленый свет в зарослях речной поймы, волны полуденного жара, камыш, весь в солнечных бликах от водной глади старого пруда. Сезанн… Вот он, благодатный, вольный край!
А потом этот ужасный шок: бесконечные вспаханные поля — серые, однотонные, начинающиеся от самого края деревни и простирающиеся до холмистого горизонта. Исчезли поросшие травой полевые тропинки, сливовые аллеи, непролазные островки терновника. Старый карьер, где добывали глину, сровняли с землей. Гармония прошлого, спроецированная на день сегодняшний, распадалась на разрозненные кусочки, которые никак не выстраивались в единую композицию. Ландшафт стал фабрикой по производству продуктов питания.