Полдень. Дело о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади - Наталья Евгеньевна Горбаневская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он был с теми, на Красной площади?
– Нет, – отвечает Данни, – он подписал письмо с одобрением ввода войск Варшавского договора…
«Легендой» мы стали и в широких кругах чешской политэмиграции. Из семи демонстрантов пятеро покинули Советский Союз, и каждого из нас, проезжавшего Вену, тамошние весьма многочисленные чехи просто на руках носили. Особенно они полюбили покойного Вадика Делоне. Почти каждый год, в годовщину вторжения, они приглашали его приехать, выступить, еще раз напомнить, что и среди советских граждан нашлись посмевшие протестовать против оккупации Чехословакии. Меня всегда бесконечно трогает, как при встречах со мной, старательно подбирая забытые, в школе у́ченные слова, чехи пытаются разговаривать по-русски, словно подчеркивают: мы вас, русских, ваш язык, вашу культуру не возненавидели. К сожалению, западная пресса охотней открывается для высказываний типа того, что сказал Кундера о танках, которые в 68 году… привезли европейцам-чехам азиатскую культуру[24].
Многие чешские эмигранты, которые свое время не знали о демонстрации, узнали о ней из сделанного в Гамбурге телевизионного фильма. О нем стоит сказать несколько слов. В этом фильме есть существенный недостаток – перегиб в сострадании к нам, жертвам, излишняя «слеза». А когда мы не «жертвы», то – «герои», в духе революционеров из советских фильмов о царском суде, где отважные народовольцы (на большевиков нас похожими все-таки, слава богу, не сделали) бросают в толпу зажигательные речи. Это, однако, искупается композиционной рамкой: это фильм о съемках фильма – за кулисами съемочной площадки актеры живут своей жизнью, своими проблемами, драмами своей личной жизни, они то отчаянно спорят о смысле той истории, в которой снимаются, то им все эти наши заботы надоедают и становятся скучными. Этим самым создатели фильма прямо подчеркивают: если что неточно – в общем ли тоне, в деталях ли, – это мы так видим. И зрителю при таком подходе они оставляют широкое поле для собственного взгляда, для иного осмысления. Замечательная актриса играет Ларису Богораз: внешне на нее совсем не похожая, она сумела проникнуться личностью Ларисы, удивительно передала соединение пылкой порывистости и ясной, твердой мудрости. И совсем поразительно исполнение роли судьи Лубенцовой (по московской кличке Лубянцева, она начала свою карьеру процессом демонстрантов и затем «отличилась» во многих политических процессах). Откуда взяла актриса такое понимание этого холодного и равнодушного садизма служительницы коммунистической Фемиды? Оказалось – она беженка из ГДР…
Этот фильм – десять и больше лет спустя (больше, потому что его продолжают показывать) – еще укрепил «легенду» нашей демонстрации. Говоря «легенда», я имею в виду не сочинение чего-то дополнительного к фактическим событиям, но лишь некий ореол, овевающий это событие пятнадцатилетней давности, эту демонстрацию, выход на которую для всех нас семерых был естественным, простым, негероическим шагом. И я очень надеюсь, что этот ореол легенды не мешает – пожалуй, наоборот, помогает – понять не только наши мотивы, но и мотивы тех, кто сегодня там, в СССР, смеет противостоять тоталитарной махине и, подумав «НЕТ», произнести свое «Нет» в полный голос – даже если за этим следуют долгие годы тюрем и лагерей.
Приложения
Несколько стихотворений
Как охарактеризовать собранные сюда стихи? «Описывающие», «отражающие»? Скорее имеющие отношение к теме и судьбе этой книги (а значит, и ее автора). «Жизнь» и «творчество» находятся в сложных отношениях: стихи – не оттиск жизни на промокашке (кто-нибудь еще помнит, что такое промокашка? – промокательная бумага для написанного чернилами) и даже не проекция многомерной действительности на плоскость бумажного листа. Очень примитивно и ограниченно, зато, по-моему, вполне понятно я сформулировала это в стишке, носящем подзаголовок «Из разговоров с биографом»: «Те, что в стихи не встали, / фактом быть перестали, / а те, что стихам достались, / фактом уже не остались». Вот эту оговорку я и прошу иметь в виду при чтении нижеследующих стихотворений, к которым я время от времени даю короткие пояснения и примечания.
А на тридцать третьем году
я попала, но не в беду,
а в историю. Как смешно
прорубить не дверь, не окно,
только форточку, да еще
так старательно зарешё –
ченную, что гряда облаков
сквозь нее – как звено оков.
Из книги «Последние стихи того века» (ноябрь 1999 – декабрь 2000, М., 2001)
Так события моей жизни, начавшиеся 25 августа 1968 года, отразились в стихотворении, написанном тридцать с лишним лет спустя.
Демонстрации, как известно, предшествовало вторжение в Чехословакию войск пяти стран – участниц Варшавского договора: Болгарии, Венгрии, ГДР, Польши и СССР.
А дело было в августе,
с пяти сторон светало:
под «Ах, майн либер Августин» –
берлинские войска,
московские – под «Яблочко»,
венгерские – под Листа
(двенадцать лет назад у них
раздавлена столица).
А вот болгары – подо что?
Что им под ногу подошло?
«Прощание славянки»?
И шли полки за рядом ряд,
и просыпался Пражский Град,
во сне услышав танки.
А вот попавшее в стихи место нашей демонстрации – Лобное место перед собором Покрова-что-на-Рву, в обиходе (по одному из своих приделов) известным как собор Василия Блаженного.
Какая безлунной, бессолнечной ночью тоска подступает,
но храм Покрова за моею спиною крыла распускает,
и к белому лбу прислоняется белое Лобное место,
и кто-то в слезах улыбнулся – тебе ль, над тобой, неизвестно.
Наполнивши временем имя, как ковшик водой на пожаре,
пожалуй что ты угадаешь, о ком же деревья дрожали,
о ком? – но смеясь, но тоскуя, однако отгадку припомня,
начерпаешь полною горстью и мрака, и ливня, и полдня,
и звездного неба… Какая тоска по решеткам шныряет,
как будто на темные тесные скалы скорлупку швыряет,
и кормщик погиб, и пловец, а певец – это ты или кто-то?
Летят, облетят, разлетелись по ветру листки из блокнота.
Осень 1968 – весна 1970, начато на воле, закончено в Институте Сербского Из книги «Побережье» (Анн-Арбор, 1973)