Религиозные судьбы великих людей русской национальной культуры - Анатолий Ведерников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно в свете этого божественного чувства, горевшего в душе самого Пушкина, теряли для него всякое обаяние кумиры гордости и сладострастия.
Но еще более определенно и решительно развенчивает Пушкин свой байронический идеал в поэме «Цыганы». Здесь тот же гордый индивидуалист, свое вольный бунтарь Алеко, покидает жизнь в цивилизованном обществе и пристает к цыганскому табору. Вначале мы принимаем его чуть ли не за мученика какой-то возвышенной идеи: так убежденно и благородно изрекает он приговор испорченному всеми предрассудками и пороками оставленному им человеческому обществу:
О чем жалеть? Когда б ты знала,Когда бы ты воображалаНеволю душных городов!Там люди, в кучах за оградой,Не дышат утренней прохладой,Ни вешним запахом лугов,Любви стыдятся, мысли гонят,Торгуют волею своей,Главы пред идолами клонятИ просят денег да цепей.Что бросил я? Измен волненье,Предрассуждений приговор,Толпы безумное гоненьеИли блистательный позор.
Но этот благородный пафос Алеко – только обманчивая видимость себялюбца, который далее сам разоблачает свою неприглядную эгоистическую сущность. После рассказа старика-цыгана об измене его жены Мариулы Алеко гневно восклицает:
Да как же ты не поспешилТотчас вослед неблагодарнойИ хищнику и ей коварнойКинжала в сердце не вонзил?
Но старик кротко возражает ему:
К чему? вольнее птицы младость.Кто в силах удержать любовь?Чредою всем дается радость;Что было, то не будет вновь.
Однако Алеко не понимает просветленной покорности старика действию закона природы в женщине, не понимает нравственного оправдания ее непреодолимого сердечного влечения со стороны самого пострадавшего и своей дальнейшей речью разоблачает себя как мстительного эгоиста, раба страстей и чувственной ревности:
Я не таков. Нет, я, не споря,От прав моих не откажусь;Или хоть мщеньем наслажусь.О нет! когда б над бездной моряНашел я спящего врага,Клянусь, и тут моя ногаНе пощадила бы злодея:Я в волны моря, не бледнея,И беззащитного б толкнул,Внезапный ужас пробужденьяСвирепым смехом упрекнул.И долго мне его паденьяСмешон и сладок был бы гул.
Таков байронический герой в изображении Пушкина. «Герой на счет чужих пороков, заблуждений и слабостей», как говорит Белинский, а на самом деле жалкий невольник собственных страстей:
Но Боже, как играли страстиЕго послушною душой!С каким волнением кипелиВ его измученной груди…
Для человека, которым владеют страсти, роковой исход неизбежен; его ожидает нравственное крушение, и оно неотвратимо совершается для Алеко в столкновении с иной, просветленной, свободой степных скитальцев.
Мы особенно подчеркиваем у Пушкина противопоставление индивидуалиста Алеко вольной общине Божиих детей.
Свобода и беспечность, простодушное следование естественному закону природы и влечениям неиспорченного сердца уподобляет их птичке Божией, которая
… не знаетНи заботы, ни труда;Хлопотливо не свиваетДолговечного гнезда;В долгу ночь на ветке дремлет;Солнце красное взойдет,Птичка гласу Бога внемлет,Встрепенется и поет.За весной, красой природы,Лето знойное пройдет —И туман и непогодыОсень поздняя несет:Людям скучно, людям горе;Птичка в дальные страны,В теплый край, за сине мореУлетает до весны.
Так и степные скитальцы-цыганы, покорные законам природы, живут как птицы, как полевые лилии, повинуясь «последовательности роста и цветения, инстинкту перелета, невольным переменам сердца. Отсюда в них глубочайшее доверие к своей природе, к ее естественным побуждениям, ко всему внезапному и беспрекословному, что бы из нее ни вырвалось. В их страстных порывах есть вся невинность младенческого народа, еще не вышедшего из первоначальной гармонии. В их скудной и нестройной вольности есть последняя свобода безответственного духа, предавшегося не своей, но Отчей воле», – говорит один тонкий аналитик Пушкина по поводу поэмы «Цыганы». И мы чувствуем, что просветленный кроткой покорностью судьбе старик-цыган и даже послушная влечениям своего сердца Земфира составляют полную противоположность гордому своим самоутверждением Алеко, слепая ревность которого доводит его до злодейства: он убивает Земфиру и ее любовника. Это злодейство не находит никакого нравственного оправдания в понятиях старика-цыгана, который произносит свой трагически величественный приговор убийце:
Оставь нас, гордый человек!Мы дики, нет у нас законов,Мы не терзаем, не казним,Не нужно крови нам и стонов,Но жить с убийцей не хотим.Ты не рожден для дикой доли,Ты для себя лишь хочешь воли;Ужасен нам твой будет глас:Мы робки и добры душою,Ты зол и смел – оставь же нас;Прости! да будет мир с тобою.
Так Пушкин развенчивает дельфийского идола гордости и самоутверждения, решительно осуждая в себе индивидуалистическое начало, искание личных прав и героизм за счет чужих недостатков. Внутренняя борьба поэта за свое освобождение от демона гордости усиливается. Поэтическое разоблачение соблазна, обнажение его внутреннего секрета и механизма является главным орудием поэта в этой борьбе. Но соблазнительная сила гордости ищет войти в его душу иными путями, и поэт напрягает все свои силы, чтобы распознать и разоблачить врага в новых его превращениях.
Преодоление демона гордости
В трагедии «Борис Годунов», которую Пушкин заканчивает почти одновременно с поэмой «Цыганы», демон гордости представлен в новых превращениях, составляющих целую стихию человеческого тщеславия и властолюбия. Сам Годунов, Самозванец, Марина, Шуйский, Воротынский, Басманов – вот вереница образов, воплощающих страсть властолюбия. Как и всякая страсть, властолюбие неизбежно приводит человека к нравственной катастрофе. Так Борис Годунов идет к трону через преступление. Однако достижение высшей власти не оправдывает в его глазах этого преступления. Убийство царевича Дмитрия мучит Бориса, развенчивая в его глазах все обаяние власти и обесценивая все добрые начинания его незаконного царствования. Суд совести разоблачает в нем демона властолюбия, толкнувшего его на преступление. Следующий монолог Бориса есть скорбное признание вины, порожденной стремлением к власти, к господству над другими:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});