Время жить - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музиль убедительно показывает, как патриотическое и человеколюбивое начинание, тщетно пытающееся найти и сформулировать позитивную всемирную идею, неотвратимо превращается в подготовку к будущей войне. Все отчетливей вырисовывается несостоятельность нравственных, эстетических и гуманных поисков тонких интеллектуалов — инициаторов акции, а на передний план выдвигается ограниченный, хотя и умственно беспокойный генерал Штумм фон Бродвер, за которым не призрачная надежда на «благорастворение воздухов», а военный штаб и фонды, стратегические планы и ясные цели довооружения и перевооружения армии. Конечно, и у воротилы Арнгейма за изысканным велеречием скрывается вполне реальное и грубое вожделение: нефть, но Музиль не успел прописать необычайно интересно и глубоко задуманный образ, придать ему скульптурную завершенность Штумма фон Бродвера, поэтому и вся игра Арнгейма чуть-чуть туманна.
А генерал фон Бродвер такое же совершенное создание Музиля, как барон Шарлюс у Марселя Пруста. Оба писателя — великие портретисты, не жалеющие сил не только на главных, но и на третьестепенных персонажей. Не случайно на мелькнувшего прохожего или слугу, произнесшего «Кушать подано», расходуется столько художественной силы, что возникает не просто характер, но и тип. А уж коли речь идет о первоплановых фигурах, то тут разворачиваются лукулловы пиры художественности.
Чувствуется, как приятно было Музилю писать Штумма фон Бродвера. Словно далекая иронично-торжественная музыка начинает звучать перед каждым появлением кургузой фигуры генерала. Упоительны его всегда оправданные важной целью чудачества. Вот он приходит к Ульриху (Человеку без свойств), которого, вопреки воле последнего, возвел в ранг своего консультанта по вопросам «акции», с краюхой солдатского хлеба особой выпечки в портфеле и требует водки. Каждый глоток он заедает куском аппетитного духовитого хлеба, прожевывая старательно и долго. Что это — просто эксцентричность? Ничуть не бывало. Генеральный штаб решил получить под «акцию» новые виды вооружения, но держит это в великом секрете. И генерал Бродвер, обрабатывая своего консультанта и выпытывая необходимую информацию, ужасно боится проговориться, зная за собой такую слабость. Когда кончик его длинного языка начинает припекать горячий зуд болтливости, он опрокидывает рюмку водки и заедает хлебом, проглатывая вместе с кашицей готовое вырваться секретное сведение. Сцена, где генерал с наивной хитростью затыкает себе рот солдатским хлебом, написана так «вкусно», что буквально слюнки текут.
Рядом с Бродвером стоят два изумительных женских образа: нимфоманка Бонадея и «богородица» «параллельной акции», подмороженная красавица Диотима. Ульрих любит давать людям, особенно дамам, прозвища. Бонадея получила свою кличку в честь благой богини непорочности, обладавшей в Древнем Риме храмом, который путем странного переосмысления его функций стал средоточием всяческого разврата. Подруга Ульриха была задумана как образец порядочности, кладезь земных добродетелей, примерная жена и мать, в ней был всего один лишь недостаток: при виде мужчин «она возбуждалась в совершенно необычной мере». Несколько страниц, посвященных Бонадее, содержат столь блистательный психологический анализ, что хотелось бы привести их целиком, но ограничусь небольшой выдержкой: «…Бонадея часто вела двойную жизнь, словно какой-нибудь вполне почтенный в повседневном быту гражданин, который в темных закоулках своего сознания ведет жизнь железнодорожного вора, и когда ее никто не держал в объятиях, эту тихую, статную женщину угнетало презрение к себе, вызванное ложью и бесчестьем, на которые она шла, чтобы ее держали в объятиях. Когда ее чувственность была возбуждена, Бонадея была грустна и добра, более того, в этой своей смеси восторга и слез, грубой естественности и неизбежного раскаяния, во вспышках ее мании перед уже грозящей депрессией она приобретала особую прелесть, волнующую, как непрерывная дробь приближающегося барабана. Но в интервале между приступами, в раскаянье между двумя состояниями слабости, заставлявшем ее чувствовать свою беспомощность, она была полна достопочтенных претензий, делавших обхождение с ней непростым. Надо было быть искренним и добрым, сочувствовать всякой беде, любить императорский дом, почитать все почитаемое и вести себя в нравственном отношении так же деликатно, как у постели больного».
Упоминание о любви к императорскому двору в этом контексте — гениально!
Жена крупного чиновника министерства иностранных дел, роскошная Диотима, изведшаяся вожделением к Арнгейму, но органически неспособная изменить мужу, обязана своим прозвищем платоновской «учительнице любви», а также идеальной героине Гельдерлина, у которого стремление к слиянию с природой в духе античности омрачено разладом с обществом и самим собой. Музиль щедро одаривает Человека без свойств своей едкой и тонкой иронией.
В этом социальном романе сексуальному началу отведена значительная роль, равно как у Пруста и Джойса. Однажды на тихой, ничем не примечательной улице Вены я оказался у серого, без всяких примет доходного дома, на стене которого висела строгая мемориальная доска с именем доктора Зигмунда Фрейда. Сознание автора «Человека без свойств» формировалось, можно сказать, на переднем крае фрейдизма.
Кульминация прустовских поисков приходится на Содом и Гоморру; одиссеевы странствия джойсовского Блума творятся вокруг одного центра — чресел изменяющей ему жены. Почти ко всем философским, социальным, политическим, государственным и прочим заботам героев Музиля примешивается секс. «Параллельная акция» активизировала не только милитаристские, расовые, политические страсти, но и сферу секса, который, в свою очередь, стимулирует рвение заинтересованных лиц. Впрочем, Музиль не сводит к сексуальному началу все стимулы поведения человека, как это выглядит в вульгарном фрейдизме, в крайностях учеников и последователей венского профессора.
У Марселя Пруста в конце эпопеи все герои, включая мужественного, рыцарственного Роберта де Сен-Лу, оказываются перевертнями. Не станем заниматься опровержением этой крайне субъективной точки зрения. Замыкается на извращенном, грязном сексе джойсовская одиссея. У Музиля все полегче, он знает, что есть и другие виды горючего, обеспечивающего коловращение человеческого бытия.
Любопытно, что почти все женщины романа либо вожделеют, либо примериваются к Человеку без свойств; к первым относятся певичка Леона, Бонадея, полубезумная ницшеанка, пианистка Кларисса, девушка Герда, исповедующая националистические идеи своего друга Зеппа, ко вторым — Диотима и ее служанка Рахиль. И наконец, отнюдь не сестринские чувства испытывает к Ульриху родная его сестра Агата. Но как редко приходят к завершению все эти любовные потуги. И дело вовсе не в моральных категориях, которые значимы лишь в отношениях Ульриха с сестрой. Во всех других случаях о каких-либо нравственных препятствиях не стоит и упоминать. Останавливается у последней черты и Диотима, влюбленная в Арнгейма, и вовсе не в силу морального запрета, а из психологической перегруженности. Бессилие господ распространяется на слуг: не может сладиться любовный дуэт Рахили с негритенком Солиманом, пораженный бациллой блудомыслия.
Роковая несостоятельность тяготеет над всеми персонажами, что закономерно. Единственное исключение Бонадея, но ведь это клинический случай. Разлад Клариссы: с мужем, неспособность влюбленной в Ульриха Герды переступить самую последнюю черту, эмоциональные крахи Диотимы, нерешительность Арнгейма, заторможенность Ульриха — явления одного ряда: слишком головные, пораженные рефлексией люди утратили связь с природой, с простым естеством человека. Они гибнут в словах и не догадываются о благости молчания. Головному человеку Ульриху для свершения простейшего житейского жеста надо продраться сквозь такую интеллектуальную чащу, взвесить и оценить столько за и против, решить такое количество сопутствующих и вовсе отвлеченных проблем, что в результате наступает паралич, постигший сороконожку, когда она задумалась, с какой ноги выступать.
Бесплодное умствование отличает почти всех персонажей, но особым умением гасить всякий порыв отличается Ульрих. Если б он просто и нежно сделал Герду своею, то, возможно, спас бы ее от тлетворного влияния националиста Зеппа, некоего Иоанна Предтечи маляра Шикльгрубера, который только еще догадывался о своей сути. Приласкай он метущуюся Клариссу, глядишь, она удержалась бы в пределах разума, ведь ницшеанство Клариссы и тяга к извращенному замешаны на комплексе несостоявшегося материнства и женской неудовлетворенности. Но с чем бы ни сталкивался Ульрих, его живая цельная сущность распадается в бесконечных вопросах и ответах (последние всегда приблизительны) и, как правило, иссякает в изнурительном переосмыслении привычной терминологии, оставаясь вдали от цели. По каждому поводу он погружается в глубочайшие размышления и редко приходит к какому-либо выводу, кроме одного: все явления жизни двойственны.