Музыка из уходящего поезда. Еврейская литература в послереволюционной России - Гарриет Мурав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Гордона важнее всего именно местечко как таковое, возрожденное, изменившееся, получившее право на новую жизнь. В «Меджибоже» нарратор задается вопросом: «Если бы я не знал, что это Меджибож, догадался бы я, что когда-то здесь было еврейское местечко [ «а идиш штетл»]?» [Gordon 1970: 392][242]. Гордон говорит, что ответ он получил, даже не успев еще заговорить ни с кем из жителей города: его дала сама архитектура. Ему «отвечает» один из домов. Хотя он выкрашен в ярко-голубой цвет (примета того, что бывшее местечко превращается в деревню), он «хранит в себе нечто такое, что, даже если перенести его хотя бы и на самый крайний север, все равно будет ясно, откуда он родом» («фархит ин зих азойнс, вое вен ме трогт эс афиле арибер фунданен афн экстн цофн, волт мен сайвисай деркент, фунванен с’штамт») [Gordon 1970: 393]. Окна со ставнями, чисто выметенное крылечко («дос рейн-опгешобене ганекл») и «многие другие признаки, которые не сосчитаешь» – все служит подтверждением этого трудно определимого, но узнаваемого свойства[243]. Ретроместечко является продуктом диалога между туристом и местом. Диалог строится в форме вопросов и ответов и напоминает традиционный еврейский текст, вроде Пасхальной агады с ее четырьмя ритуальными вопросами, посвященными тому, чем эта ночь отличается от всех прочих ночей: так же вопросы и ответы Гордона определяют, чем этот дом отличается от всех прочих (нееврейских) домов.
Считывание знаков возможно только при наличии особого внутреннего знания. Гордон описывает день, который провел в Меджибоже вдвоем с женщиной – неофициальным экскурсоводом, показавшей ему могилы Баал-Шем-Това и Гершеле Острополера. Когда Гордон отметил, что на надгробии Гершеле нет никаких надписей, экскурсовод указала на целый ряд знаков, свидетельствующих, что это именно оно и есть, в том числе на то, что оно расположено ниже надгробия Баал-Шем-Това. После этого она рассказала несколько историй про Гершеле – Гордон их не пересказывает, определяет лишь по первой строчке, например: «приходит он, наш Гершеле, однажды к богачу Элиезеру взять взаймы золотой бокал» («кумт эр, ундзер Хершеле, эйнмол арейн цу Элиезерн дем гевир антлайен а голденем бехер») [Gordon 1970: 400]. Те, у кого, так сказать, есть уши, поймут, о чем речь. Узнавание – главный ключ к созданию (ретро)местечка. Гордон, в отличие от, например, Бергельсона и Кипниса, не пытается предложить новые художественные формы и не пользуется нарративными приемами вроде остранения, которые, при разговоре о местечке, пойдут вразрез с читательскими ожиданиями. Скорее его задача состоит в том, чтобы включить Меджибож – и сюжет, и само место – в непрерывную традицию, которая предшествует XX веку и продолжается в нем[244].
Одним из проявлений этой непрерывности служат записки с просьбами о заступничестве. В очерке Гордона экскурсовод показывает ему «квитлех» – записки, которые евреи-паломники оставляют на могиле Баал-Шем-Това. Эта традиция была широко распространена в еврейских общинах. В период между еврейским Новым годом и Йом-Киппуром, как отмечает сам Гордон, евреи приходили на кладбище и просили покойных родственников о заступничестве перед Богом – чтобы те попросили об определенных благах, например, браке или богатстве. В путевых очерках Горшман, опубликованных в 1981 году, также упоминается традиция ходить на кладбище в период перед осенними праздниками («ме гейт афн рейнем орт, с’из дох балд ди йонтой-вим, гейт мен») [Gorshman 1981: 29][245].
Например, очерк «Погребище» начинается с рассуждений о параллели между старым железнодорожным расписанием и старым календарем: оба навевают воспоминания, оба являются сувенирами, не столько из иных мест, сколько из иных времен. Нарратор едет в Погребище, местечко, где провел детство. Сквозь наплыв воспоминаний ему сложно рассмотреть город в его нынешнем виде: «Старое Погребище, похоже, затмит для меня новое, которое вот сейчас появится у меня перед глазами» («дос алте Погребище вет мистоме фар мир фарштелн дос найе, вое с’штейт мир балд фар цу дерзен мит ди эйгене ойгн») [Gordon 1970: 416]. Примечательные персонажи, которые он включает в рассказ «Шолем-фуражечник, Хайкел-портной, Арн-носильщик», – не входят ни в одну экскурсию и не описаны ни в одной советской исторической книге. Бродя по пустому участку, где раньше стоял дом его родителей, автор вспоминает сцену из детства: над его матерью стоят мужчины с винтовками и не уходят, пока она не достает из женского молитвенника спрятанные там керенки. Однако попытка откупиться ничего не дает – его брата уводят и расстреливают. У этих событий, равно как и у событий немецкого геноцида, нет памятного маркера.
Одна встреча в Подолии указывает на спонтанный и эпизодический характер запоминания. В местном ЗАГСе Гордон встречает еврея, чьи родные погибли во время фашистской оккупации – тот не может найти записей об их существовании. Еврей говорит Гордону, что его сыну этим летом исполнилось бы сорок лет. Человек создает собственное мемориальное пространство, зачитывая вслух другие имена из актов записи гражданского состояния, добавляя «да упокоится в мире» к именам тех, кто умер своей смертью, и «вечная память» к именам убитых [Gordon 1970:422]. Из нарратива невозможно понять, откуда выжившему известно, кто какую смерть принял. Впоследствии Гордон встречается с тем же человеком в поезде, следующем в Умань. Каждое лето тот ездит в места, где в годы Второй мировой были убиты его родные: «Начинается лето – начинаются у меня годовщины смерти. Пять поминаний в году» («Хейбт зих он дер зумер, хейбн зих бай мир он ди йорцайтн. Финф искерс а йор») [Gordon 1970: 438]. Гордон превращает скорый поезд современности в передвижное надгробие. Он не мчится в будущее, а становится инструментом увековечения памяти.
В