Ставка — жизнь. Владимир Маяковский и его круг. - Бенгт Янгфельдт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очередным этапом процесса советизации страны в 1929–1930 годах стала массированная «проверка и чистка советского аппарата», то есть устранение «чуждых элементов» в комиссариатах и общественных институтах. Так же как и в шахтинском деле, чистка была направлена против «специалистов» сомнительного социального происхождения и/или тех, кто придерживался подозрительных политических взглядов. Самым важным критерием стал не профессионализм, а степень политической преданности государству (то есть партии). Подобную же чистку провели в области культуры и науки. Весной 1929 года была развернута кампания против Академии наук, якобы проповедовавшей «аполитизм», многих выдающихся ученых обвинили во «вредительстве», а академия подверглась реорганизации. Подобные меры применили и к Институту истории искусств, одному из последних бастионов «формалистов». Руководство МХАТа заменили, директора Пушкинского дома уволили и выслали за границу. Еще одним звеном политики закручивания гаек стал (секретный для того времени) запрет Комиссариата внутренних дел на формирование новых литературных, художественных и научных объединений. Наиболее примечательным проявлением тогдашнего политического климата было снятие с должности комиссара народного образования Анатолия Луначарского. Официально он сдал полномочия 13 сентября, но решение политбюро было принято еще 15 июля, а всего через две недели был назначен его преемник — Андрей Бубнов, верный соратник Сталина.
Когда в августе идеологическая чистка достигла кульминации в форме кампании против Бориса Пильняка и Евгения Замятина, «либеральный» Луначарский был уже уволен и не мог вмешаться. Писателей обвиняли и осуждали за то, что они опубликовали свои произведения за границей: Пильняк свою повесть «Красное дерево» в — просоветском! — издательстве в Берлине, Замятин главы антиутопии «Мы» — в русском эмигрантском журнале в Праге. Кампания была скоординирована и велась в нескольких газетах одновременно, официально за ней стоял РАПП, но инициатором было высшее партийное руководство (деятельностью РАППа, в отличие от других литературных группировок, управлял непосредственно ЦК партии).
По принципу guilt bу association[26] атаки на Пильняка и Замятина бросали тень на всю группу «попутчиков», и вскоре в дикуссиях начали фигурировать имена Михаила Булгакова, Андрея Платонова, Ильи Эренбурга, Всеволода Иванова и других. Однако главными представителями «попутничества» не случайно выбрали именно Замятина и Пильняка — у обоих имелся идеологический багаж, который делал их особенно уязвимыми. Евгений Замятин еще в 1921 году в статье «Я боюсь» (см. эпиграф на стр. 175) выражал сомнения относительно будущего русской литературы в условиях новой советской ортодоксальности, и через год его арестовали с намерением выслать из страны вместе с другими представителями интеллигенции на «философсом корабле» — этой участи он избежал благодаря вмешательству коллег-писателей. В 1924 году цензура запретила роман «Мы», в котором описывался коммунизм XXVI столетия, Замятин потерял надежду напечатать его на родине, а в 1927 году роман был опубликован — не без содействия Романа Якобсона — на чешском и русском в Праге.
Именно этот перевод теперь, через два с половиной года, вменили Замятину в вину. В случае с Пильняком есть основания полагать, что плохую службу ему сослужила не повесть «Красное дерево» (в ней описывается безрадостная жизнь российской провинции), а напечатанная в 1926 году в «Новом мире» «Повесть непогашенной луны», в которой более или менее открыто утверждалось, что в убийстве Михаила Фрунзе виноват Сталин. Повесть была посвящена критику Александру Воронскому — он обеспечивал Пильняка фактическим материалом. Когда через год Воронского арестовали по обвинению в троцкизме, имя Пильняка автоматически стало ассоциироваться с троцкистской оппозицией.
Тогда, в 1926 году, после нескольких унизительных отреканий, Пильняку удалось вернуться в литературу — не пришло еще время для кампаний вроде той, какая развернулась летом 1929-го. Новым в ней было, с одной стороны, то, что инициатива принадлежала высшему партийному руководству, а с другой — собственно пункт обвинения: никогда ранее писателя не осуждали за публикацию своих произведений за границей. Новым было и следующее: писательские организации поддержали не жертв, а преследователей. Замятин был председателем Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей, Пильняк — Московского, но оба покинули посты: первый — по требованию правления, второй — по собственной инициативе и в знак протеста. «Впервые с самого начал а русской письменности русские писатели не только признали полезным существование цензуры, но осудили попытку уклонения от нее путем заграничных изданий, — утверждал критик в парижской эмигрантской газете „Последние известия“, добавляя: — То, чего не могли добиться в течение сотен лет представители императорской власти, то, о чем не помышляли самые свирепые „гасители духа“ времен реакции, было достигнуто большевиками в кратчайший период и самым простейшим путем: объявлением как бы круговой поруки писателей. Цензурное нововведение большевиков немаловажное: право на книгу заменено правом на ее автора».
Евгений Замятин в 1921 г. утверждал, что «у русской литературы одно только будущее: ее прошлое». Рисунок Юрия Анненкова.
Чтобы заручиться поддержкой писательского коллектива, РАПП обратился «ко Всем писательским организациям и одиночкам с предложением определить свое отношение к поступкам Е. Замятина и Б. Пильняка». Среди откликнувшихся был и Маяковский, который от лица Рефа выступил с заявлением, чей заголовок — «Наше отношение» — звучал прямым ответом на обращение РАППа. После беспечного признания, что он не читал «Красное дерево» Пильняка «и другие повести его и многих других», он аргументировал собственную позицию следующим образом: «К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов. В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене». Когда тем же вечером Маяковский обсуждал вопрос с Лили и Осипом, то за собой он признал право, в котором отказал Пильняку: «Ему не страшно было бы печататься в белом издательстве, потому что не его скомпрометирует издательство, а наоборот», — записала Лили в дневнике.
«Попутчик» Борис Пильняк. Рисунок Юрия Анненкова.
Таким образом, то, что запрещено «попутчику», дозволено такому революционному писателю, как Маяковский, — его позиция показывает, что он уже забрел на ту территорию, куда не должен ступать ни один писатель. Когда-то Маяковский защищал писателей от государственной власти, теперь же он принял сторону противника. И то, что он посчитал себя вправе сделать это, даже не прочитав повесть Пильняка, говорит о его отчаянной потребности дистанцироваться от «попутничества», которое все более прочно ассоциировалось с политической оппозицией, а также о том, что не только советское общество, но и Маяковский переживали в этот период моральную девальвацию.
Сломанные крылышки
Позиция Маяковского в полемике с Пильняком непростительна, даже учитывая то, что в это время многие советские граждане начали утрачивать политические и моральные ориентиры. Возможно, на его отношение повлияло также расстроенное душевное состояние, в котором он пребывал в конце лета 1929 года и которое было вызвано не стабильностью в личной жизни. За весь сентябрь он не получил от Татьяны ни одного письма, на что жаловался ей в бесконечных телеграммах. Последняя из них вернулась с пометкой, что адресат неизвестен, однако спустя месяц с лишним Татьяна все же дала о себе знать. «Неужели ты не пишешь только потому что я „скуплюсь“ словами, — спрашивает Маяковский в ответном письме 5 октября, на самом деле подозревая, что Татьяна, как и предсказывала Лили, его бросила. — Или, скорей всего, французские поэты (или даже люди более часто встречающихся профессий) тебе теперь симпатичнее. Но если и так то ведь никто никто и никогда не убедит меня что ты стала от этого менее роднее и можно не писать и пытать другими способами». Она должна помнить, что она его «родная» «лет 55 обязательно» и что он отказывается верить в то, что она «наплюнула» на него.
В письме нет намеков на поездку в Париж. 8 сентября Лили записывает в дневнике: «Володя меня тронул: не хочет в этом году за границу. Хочет 3 месяца ездить по Союзу. Это влияние нашего с ним жестокого разговора [28 августа]». Но через одиннадцать дней, 19-го, согласно этому же дневнику, Маяковский «уже не говорит о 3-х месяцах по союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)».