Ворон на снегу. Мальчишка с большим сердцем - Анатолий Ефимович Зябрев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я возненавидел жопастую Дусю. Я возненавидел толстогубого Бруля.
Я запрезирал себя!
Так же когда-то разрушилось моё трепетно-сыновье отношение к дяде Степану. И вышло-то как. Точно: один к одному почти.
В сушилку заходила женщина по имени Тоня, маленькая, похожая на курочку, она разувалась, ставила на печь свои пимы и сидела, ждала, пока они подсохнут. Иногда она не дожидалась, уходила в какой-нибудь другой обувке, а утром приходила за сухими пимами. Приходила задолго до развода. Она была расконвоированная, могла ходить по всей большой зоне, ходила свободно и за зону, такой был для неё режим. Носила из городского отделения почту. Тоня проявила ко мне доброту своего мягкого сердца, я тянулся к ней, тем более, что она была из Колыванского района, в каком я жил с мамой и со всей нашей семьёй до переезда в город Новосибирск. Садилась на угол печи и, подобрав босые ноги, что-нибудь рассказывала из происшествий. А происшествий ведь в зоне много, разные они, не только печальные, а и забавные. Пошёл один зэк в столовую дрова колоть. Повар говорит: вот десять чурок расколешь – супу налью. И отобрал из кучи самых суковатых чурок, а сам ушёл. Зэк сообразил, тут же положил суковатые в кучу, а вместо них взял гладкие и расколол быстро. «Готово», – докладывает повару. Повар, как и обещал, налил супу и ещё хлеба кусочек прибавил за старание. На другой вечер зэк опять приходит, повар опять выбирает ему суковатые чурки, а зэк также хитрит и получает суп с кусочком хлеба. На какой-то день повар обнаружил, что суковатые чурки не убывают, как были целые, так и есть, и решил наказать наглеца, а наглец-то больше не появился, не дурачок же он.
Рассказывая этот курьёз, Тоня так заразительно смеялась, что и мне становилось смешно, хотя сама история не показалась мне смешной, больше грустной. Или о том, как один зэк добыл у вольняшки спичечный коробок соли, в бараке на соль выменял три коробка табаку, на табак выменял штаны, надел их, лёг в них спать, а утром хвать, штанов-то на нём и нет – стащили с сонного. Или же вот про то, как в зоне оказались семеро Поповых и все Иваны Фёдорычи. Объявление даётся: к оперу явиться одному, а приходят семеро. Режим нарушил один, а в кандей сажают всех семерых. Намучилось начальство с ними, пока не разогнало их по этапам. Хе-хе.
Дядя Степан, как обычно, задерживался в нарядной. Когда же приходил, она, как-то став угловатой, торопливо, смущённо начинала собираться на выход, дядя Степан шёл провожать её.
В тот поздний вечер я, намёрзшись на работе, устал, клонился ко сну и заснул, когда Тоня ещё не ушла, а только собиралась, надевала пимы и разговаривала с дядей Степаном. Разговаривали они о последних лагерных новостях: о групповом побеге зэков из железнодорожной погрузочно разгрузочной бригады, о зажимистых нарядчиках, о хозработах, к которым Тоня имела прямое отношение. Пробудился я от звуков, будто кто за окном мягко пилил. Кто бы мог среди ночи устроиться за окном пилить? – навострился я. А может, подкоп делают урки для побега из соседнего барака, и под землёй их работу так слышно? Но нет, звуки не из-за окна, а с правой стороны, из-за печи. Я приподнял голову, лунная полоса через узкую прорезь окна ложилась и стекала вниз бледно-жёлтыми подтёками. На узком топчане, между стеной и печью, были дядя Степан и моя подружка Тоня. Стыдные звуки продолжались так долго, и они были так нестерпимо проникающими, что не помогал и толстый пим, которым я заложил своё ухо, крепко придавив голову к подушке. Всё моё тело объялось пламенем, как берёзовое неошкуренное полено в печи, поллюция случилась сама собой, выплеснулось из меня, дурака, наверное, море, и я потом весь день на работах маялся от неудобства, так как взявшиеся сухой коркой подштанники тёрли промежье.
Всё! Дядя Степан для меня уже перестал существовать. Хотя я оставался в сушилке, не вернулся в общий барак, бегал услужливо на кухню за бригадирскими обедами и ужинами, хлебал часто из одной с ним посудины, топил печь, стерёг бригадную обувку, оставался таким же послушным и прилежно-исполнительным, но в моих отношениях к дяде Степану уже ничего не было того, что было раньше. Я уже замечал, что у него рот кривой, и нос в порах, как в чёрных дырах, и один глаз всегда набухает противным гноем. Тоня приходила и садилась курочкой на печь, поджавши босые ноги, но разговаривать с ней, внимать ей я уже не мог. Брезговал. В ней вдруг обнаружились ужасные недостатки, во-первых, она не курочка, а утка с тяжёлым задом, и ходит как утка, переваливая из стороны в сторону свой зад, во-вторых, носик её, облупившийся от прошедших зимних морозов, уже не казался аккуратным, и подбородок маленький, прежде напоминавший мне подбородок моей Эры, теперь уже не был похож на подбородок самой хорошей в свете девчонки, а был противный подбородок, да и вообще дико предположить, что эта вот нелепая утка хоть какой-то своей частью, хоть отдалённо может походить на Эру!
Вот так и Дуся, разом обернувшаяся в презренную бабу… Она хваталась судорожно за Федины бока, как бы опасалась, что этот крепыш Федя, наш бригадный закройщик, до времени вырвется. Федя-то и не думал вырываться, нравилось ему, видать это. После он повадился на дню по два-три раза улизнуть в кладовочку, так и норовил улизнуть, где ему перепадало что-нибудь вкусненькое из домашней еды. Как-то он даже кусок пирожка клубничного отломил мне.
– Ешь. Жить, браток, можно, когда башка есть.
Не знаю, какую свою башку Бруль имел ввиду, ту, какая на плечах или ту, какая в другом месте.
Дуся, надо сказать правду, и не заметила моего к ней резкого отчужде-ния, как в своё время и дядя Степан не заметил. Она, осуществляющая контроль за качеством шитья, проходила вдоль одной стороны верстака и вдоль другой, останавливалась позади меня, над моим затылком, глядела на мою работу, а потом, наклонившись так, что упругая грудь её тёрлась о мой затылок или о мою щеку, и она произносила мягко, нутряно, своё прежнее: «Ось, гарно, славный хлопец». Я решительно отодвигал свою голову, чтобы не ощущать её прикосновений, фыркал, она и этой демонстрации моего презрения не замечала, голос её оставался ровным, мягко-утробным: «Ось, хай тоби добра дивчина привидится». Да уж привиделась один раз! Хватит! Мои щёки горели