Записки викторианского джентльмена - Маргарет Форстер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матушка моя доныне здравствует, она так же бодра, так же грозится переехать жить в Париж, и мы так же любим и балуем ее, как встарь. Мое сыновнее почтение за эти годы заметно поубавилось, я больше не повинуюсь ей во всем беспрекословно, но очень к ней привязан и почитаю себя счастливцем оттого, что мне досталась такая деятельная и жизнелюбивая родительница. Изабелла по-прежнему живет у Бейквиллов: она необычайно моложава, по-прежнему играет на рояле, по-прежнему весело смеется, во всем напоминая сущее дитя. Я редко навещал ее в последние годы, да и следовало ли? С годами видеть ее становилось все грустнее, а мне и так жилось невыносимо грустно, и просто не хватало сил. На свой лад, она, пожалуй, даже счастлива, но для меня, как и для прочих, она потеряна, и лучше нам не сетовать на ее затворничество. Мой отчим, как вы знаете, скончался. Кузина Мэри, как и прежде, сеет всюду склоки и превратилась в грузную, самодовольную матрону, которая всевластно правит своим небольшим мирком. Бабушки мои умерли, но тети, дяди и их дети цветут и бурно размножаются. Я прилепился сердцем к некоторым из своих племянников и время от времени беру их с собой в театр, но не могу сказать, что близок с кем-нибудь из родственников (такие отношения трудно поддерживать без жены). Они приходят ко мне в гости, когда я вспоминаю, что пора их пригласить, я наношу ответные визиты, и все очень довольны. Так что лучше перейдем к друзьям. Брукфилды пребывают в добром здравии, у них прекрасная семья: двое сыновей и дочь. Мы иногда встречаемся, но ощущаю я лишь легкую подавленность. Джейн не утратила ни красоты, ни обаяния, но что-то в ее лице угасло, не знаю, как другим, но мне это заметно. Уильям еще больше отощал и помрачнел, ничем не напоминает моего прежнего бесшабашного кембриджского приятеля, но нам случается мирно посидеть за бутылкой кларета и даже ласково похлопать друг друга по плечу. Фицджерадца я не вижу, но думаю, ему неплохо в его Кемберленде. У меня много верных друзей в Лондоне, которые поддержат девочек, когда пробьет мой час. Кажется, я никого не забыл? Разве только мою кровожадную тещу миссис Шоу (мне очень жаль, что вы заставили меня упомянуть ее), знаю лишь, что она жива, по-прежнему обретается в Корке и так же донимает свою дочь. Я не желаю, чтобы девочки поддерживали с ней отношения ни до, ни после моей смерти.
Вы говорите, что я до смертного порога намерен раздувать свою злобу? О нет, это не так, и чтоб доказать обратное, я расскажу вам, как недавно помирился с Диккенсом, что было не в пример труднее, чем лебезить перед миссис Шоу или кузиной Мэри, чего я никогда не стал бы делать. Я как-то стоял в холле "Атенеума" и разговаривал с Теодором Мартином, когда из читальни показался Диккенс, и я вдруг ощутил, как мне претит и нарочитая холодность, с которой мы всегда встречаемся, и сдержанный поклон, которым мы обмениваемся; что бы между нами ни произошло, я понял, что не хочу так продолжать: я бросился за ним вдогонку, остановил у лестницы, пожал руку и произнес несколько слов, он ответил соответственно, и дело было сделано. Возможно, люди скажут, что я сложил оружие. Что ж, пусть их говорят, а у меня сразу полегчало на душе, я почувствовал, что сделал то, что следовало, и пожалел, что не сделал этого раньше. Учитывая наше положение - Диккенса и мое, - нам следовало быть друзьями, возможно, так бы оно и было, если бы нам не мешали другие; о как бы я ценил такую дружбу! Что ж, по крайней мере, мы помирились и не умрем врагами.
Довольно глупое занятие писать последнюю главу своей жизненной истории, зная, что в ней нет ничего "последнего", мне следует остановиться, не думая о том, что моя повесть останется незавершенной. Если каждый раз, когда мы ожидаем смерти, мы станем писать "последнее прости", никто из нас, наверное, так никогда и не умрет; к тому же понятно, что, если человеку хватает сил и самонадеянности описывать свою жизнь, ему еще далеко до смертного одра. И все же меня радует, что я обошел своих унылых биографов - создателей трехтомных славословий, ибо надеюсь, что вы предпочтете мое собственное свидетельство о себе самом. Если над чем-нибудь вы засмеетесь или заплачете, если вас что-нибудь в этой книге душевно подбодрит, покажется поучительным или достойным удивления, значит, я достиг своей цели, и труд мой не напрасен. Чужие жизни лишь помогают понять свою собственную, и я хочу, чтоб из моей вы извлекли все, что покажется вам ценным, а остальное отбросили без сожалений. Не утруждайте себя и не старайтесь получше изучить мою особу, поверьте, я того не стою, вы можете гораздо разумнее распорядиться своим временем. Читайте эту книгу, как я сам теперь читаю: с годами я, словно сорока, хватаю то, что мне понравится, - абзац здесь, абзац там, в одном месте - какое-нибудь описание, в другом - образ, я редко оказываю честь писателю, прочитав его опус по порядку, от доски до доски. Мне бы хотелось, чтобы и вы читали мою книгу наугад, там, где она раскроется, - немного на сон грядущий, немного за завтраком, прислонив ее к чайнику, засуньте ее в карман пальто и почитайте по дороге на работу, чтобы развеяться, если вам станет скучно. Я жил неровно и порывисто, и отчего вам не читать об этом так же беспорядочно?
Пока я тут разглагольствовал и принуждал себя сказать побольше, мне пришло в голову, что те пятьдесят лет, о которых я вам поведал, возможно, составят лишь первую часть всего рассказа, и когда я стану восьмидесятилетним старцем, пожавшим еще неведомые ныне лавры, я буду с улыбкой вспоминать, как собирался выдать первый том за всю историю. Мне будет весело читать (если "Дени Дювалем" начнется длинная череда шедевров), как мне в свое время казалось, будто я исписался. И вы, возможно, станете подтрунивать над моими страхами, что Анни и Минни останутся в девицах, ибо от крика оравы внуков я не услышу звуков собственного голоса. Как знать, в самом деле, как знать? Вот почему жизнь так заманчива, а смерть так дьявольски хитра, вот почему с чувством душевной бодрости я откладываю в сторону перо, словно бы на минутку, и, совершенно ублаготворенный, спускаюсь вниз поговорить с дочками. Заметьте, без всякого зазрения совести я умолкаю на полуслове, не дописав главы. Засим - мое почтение!
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
Теккерей завещал своим дочерям не допускать выхода в свет его биографии. Ничто не внушало ему такой ненависти, как тяжеловесные панегирики, столь модные в его время. Соприкоснувшись с ним так близко, я ощутила, что не могу нарушить его волю, и поняла, что разделяю его точку зрения. Но как быть дальше: если не писать биографию, то и вовсе ничего не писать? На мой взгляд, это означало бы понять его запрет чересчур буквально. Выясняя, что он думал об автобиографии, которая могла бы послужить выходом из создавшегося положения, я натолкнулась в его лекции о Стиле, в которой он отвергает и этот способ жизнеописания, на такую мысль: "Из беллетристики я выношу впечатление о жизни того времени: о нравах, о поведении людей, об их платье, о развлечениях, остротах, забавах общества, - былое оживает вновь, и я путешествую по старой Англии. Может ли самый солидный историк дать мне больше?"
Чем дольше я размышляла над этими словами, стараясь осознать их в свете жизни Теккерея, тем больше проникалась убеждением, что он невольно указал нам необычный способ, который позволяет воссоздать его историю. А что если, рассуждала я, предоставить слово самому Теккерею, воспользовавшись всеми изданными личными записками и многочисленными рукописными источниками? Мне не придется ничего примысливать - в них есть все необходимое, неполными я пользоваться не стану. Тем самым мне удастся сохранить ту свежесть и легкость слога, которой Теккерей так дорожил, и избежать дотошности и длинных рассуждений, которых он терпеть не мог.
Я понимала, какого возражения мне следовало ожидать. Книга, написанная с точки зрения одного лишь Теккерея, не может быть беспристрастна. Но это оказалось решающим соображением: я вовсе не желала оставаться беспристрастной. Мне ясно помнится минута, когда я осознала, что нисколько не стремлюсь узнать, говорит ли Теккерей о себе всю правду. Читая письма, которыми обменивались супруги Брукфилд, я поняла, что вопреки тому, как толковал их отношения Теккерей, Джейн и Уильям Брукфилд любили друг друга. И более того, нельзя было не заметить, что они над ним немного потешались. Это было непереносимо, и я тотчас решила, что больше не буду читать свидетельств "противной стороны", касаются ли они отношений с Брукфилдами или любой другой грани его жизни. Я хотела описать его историю так, как она виделась ему самому, и воссоздать его характер и жизненный путь предельно полно, но лишь с его позиции, чтобы мое влияние совсем не ощущалось.
Передо мною сразу встал вопрос о том, что делать со словами самого Теккерея. Пересказывать их? Нет, это исключалось, но в то же время я понимала, что не смогу не говорить его словами, когда они без спросу будут соскальзывать с кончика моего пера. Как поступать: искоренять их или признаваться в них, пометив кавычками? Я не стала делать ни того, ни другого. Тому, кто знает Теккерея, строки, написанные его рукой, бросятся в глаза, а тому, кто его не знает, они, как я горячо надеюсь, останутся незаметны. Мне кажется, в таком подходе нет ничего крамольного, и если я употребляю его подлинные фразы, то лишь потому, что они мне очень хорошо запомнились и я не могу не написать их. Виною тому память - тут нет сознательного заимствования.