Последние узы смерти - Брайан Стейвли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хобб, поморщившись, чуть подвинулся в ее цепких объятиях.
«Чтобы не помешала выхватить меч», – отметила Гвенна.
Талал с Анник занимались с отсевом на дальнем конце пещеры: лич негромко давал советы, Анник плашмя колотила мечом по локтям и костяшкам пальцев – чтобы лучше дошло, во что обходится ошибка. Гвенна считала, что в честном бою она убила бы Хобба, но стоит ли подтверждать обвинения Манты в безрассудстве? Хобб выше ростом, руки у него длиннее, а если судить по вздувающимся канатами мышцам, он и сильнее.
«Драться будешь с Ралленом, – напомнила себе Гвенна. – Здесь рисковать ни к чему».
– Слушайте… – Она протянула к ним открытые ладони. – Я просто хочу побить Раллена и тех сукиных детей, что по его команде правят птицами. Для этого нам нужны все возможные преимущества, а вы оба в курсе, какие преимущества дает Проба. Вас кусали сларны, вы пили их яйца. И знаете, как от этого изменились.
Хобб покосился на жену. У нее глаза были как круглые фонари, губы подрагивали.
Гвенна порылась в памяти, откопала образ Блохи, его тихого голоса, в котором уверенность граничила с безразличием.
– Я не прошу разрешения, – сказала она. – Будет так.
Как у Блохи, у нее не получилось, но и так сошло. Во всяком случае, Хобб не потянулся за клинком.
– Я вам первым сказала, – негромко заметила Гвенна, – из вежливости. Вы кеттрал, вот и подумала, вдруг захотите помочь.
Манта бешено замотала головой. Хобб долго стоял, глядя в землю и приглаживая жене ладонью волосы к затылку от нахмуренного лба. Такая тихая ласка, будто они сидели вдвоем на веранде или у тихо потрескивающего камина. Драться с Хоббом и даже убить его Гвенна была готова, а вот эта нежность застала ее врасплох.
– Мне бы помощь не помешала, – неловко договорила она.
Хобб все так же обнимал жену, но взглянул в глаза Гвенне и заговорил жестко.
– Плохо слышишь? – бросил он. – Я уже сказал: нет.
Гвенна долго разглядывала его, потом покачала головой:
– Тогда не суйтесь под ноги.
25
День за днем, пока кони пробирались между обомшелыми стволами, Валин давал себе слово, что на этом все, конец, что, когда солнце упадет за вершины на западе, он забьет в колодки болезненную похоть, завернется в бизонью шкуру, закроет разрубленные глаза и будет спать. Почти каждую ночь он нарушал слово.
Ехать с Хуутсуу было как стоять по грудь в прибое перед налетающим ураганом; между набегами зыби он мог удерживаться на ногах, поднимать голову над водой и свободно дышать, но приходила волна, и от нее не было спасения, она затягивала на глубину, волокла в море, от привычной опоры, от знакомых берегов. Он каждый раз ждал смерти: затянет и убьет. Например, в ту первую ночь, когда она наконец вытащила острие ножа из его груди. И на вторую, когда они лежали так близко к костру, что огонь опалял ему кожу. И на третью, и на четвертую…
Иногда ему представлялось, что это он ее убьет – должен убить. Однажды ночью, когда ветер с гор сек стволы, как серп траву, он захлестнул ей шею ременным поясом и стягивал, пока она не забилась, выгнула спину, сдавленно простонала и обмякла. Она была без сознания лишь несколько секунд – Валин помнил, чему его учили, знал, что удушье не убьет ее, если он не станет затягивать туже, и с ужасом понял, что хочет продолжать, лишь бы сломить ее, уничтожить.
Или заставить ее уничтожить его. Мучиться или мучить, убить или быть убитым: одна монета – холодная тяжелая монета отчаяния.
Он почти каждую ночь надеялся, что она с этим покончит – покончит с ним. Какое было бы облегчение – порвать связь с собственной жизнью, освободиться, и почему-то ему чудилось, что свободу даст ему Хуутсуу. Кеттрал предлагали путь, прямой путь дисциплины и самопожертвования, но с этого пути он сбился. Теперь ему была одна дорога – через дебри насилия и боли, но, ступая по ней, он слышал в глубине сознания тихий голос; человеческий голос, запертый внутри зверя, повторял один и тот же вопрос: «Что за мужчина занимается такими вещами? Что за мужчина ими наслаждается? Кем ты стал, Валин уй-Малкениан? Во что ты себя превратил?»
Когда он отпустил ремень, Хуутсуу еще долго лежала трупом – неподвижная, теплая, воняющая кровью, семенем и кожей, а потом разом встрепенулась, ухватила его сильными руками, скрутила, стала требовательно царапать его истерзанную кожу, и ему пришлось затоптать тот голос, как затухающие угли костра.
Иногда – когда она слишком глубоко вонзала нож, когда он слишком жестоко заламывал ей руки за спину – зрение возвращалось. То самое зрение, что приходило в смертельной схватке, та четкая резьба черным по черному, Халовы видения, накрывавшие его так же мощно и неизбежно, как последняя судорога соития. И так же мимолетно. С настоящей опасностью уходила и резкая чернота не-зрения, снова оставляя в темноте, где его направлял только голос Хуутсуу.
Ургулка знала, что делает. Знала, куда воткнуть нож, чтобы причинить боль, не покалечив и не убив. И как укусить за шею, чтоб зубы миновали пульсирующую под кожей артерию. И все же, если бы не сила сларнов в крови, от таких ран Валин долго не мог бы сесть в седло. А так он каждое утро хромал к своей лошади, подтягивался ей на спину, чуя горящие огнем порезы на коже. И то, что Хуутсуу тоже держалась, много говорило о ее привычке к боли. Валин помнил ее насмешки при первой их встрече в степи – она тогда обозвала его и его крыло мягкотелыми. Он тогда не придал значения ее словам. А теперь наконец понял: эта женщина не просто терпела боль – она носила ее на себе, как дорогой плащ. Она была дикаркой, худшей из дикарей, но она жизнью подтверждала свою веру.
После телесной ярости ночей долгие прохладные летние дни проходили большей частью в молчании. Валин держался в нескольких шагах за Хуутсуу, но переговаривались они редко. Звериная похоть, ночами бившая у нее изо всех пор, уходила с восходом солнца, сменяясь гранитной решимостью, неколебимой устремленностью к цели. Если она хоть отчасти разделяла его смятение, раскаяние, терзания и стыд, он не слышал этих чувств ни в ее ровном дыхании, ни в размеренном биении сердца, ни в запахе ее кожи. Под светлым глазом солнца они были воины и ехали к северо-западу,