Казачка - Николай Сухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг в конце февраля, как раз в тот день, когда, по поговорке, птица гнездо завивает, а перелетная летит из жарких мест, дохнул московский ветер, забористый, колючий, такой, что в одну ночь снова задернул речку вершковым льдом; потом закурил буран, света белого не видно было — и долго еще после этого держались неподобные холода.
А у хуторян до этого времени испокон веков одна была власть — атаман, а теперь две стало: атаман и ревком — революционный комитет, образованный пришедшими с войны служивыми, фронтовиками, теми, что тянулись к большевикам. И пока помещались они, обе эти власти, то есть «имели присутствия», в одном и том же месте — в горнице у Андрея Ивановича Морозова.
Тот осенью, оставшись бобылем, сдал комнату хуторскому правлению и совсем не имел в виду приютить у себя еще какой-то ревком. Он и слыхом не слыхал такого названия! Но ревком, появившийся вскоре после новогодья, и не объявился ему, и не спросился у него.
Председатель — стариковатый, неукротимого нрава инвалид войны Федюнин — притащил в горницу кухонный, ржаным тестом зашпаклеванный стол, с боями отняв его, единственный, у своей жены Бабы-казак; притащил пару табуреток — подарок деда Парсана; чью-то еще скамейку; и, постукивая кованой вербовкой по зашарканному дощатому полу в подсолнечной шелухе и окурках, принялся по-хозяйски размещать здесь, в горнице, свою неприхотливую мебель.
Андрею Ивановичу это пришлось не по нутру, и он, хмуро глядя на непрошеного гостя, суетливо и смешно прыгавшего по комнате, попробовал было воспротивиться, сказал ему со злобой, что я-де, милушки мои, пока еще не приглашал вас, ревкомовцев, и вы мне нужны — как лишай на носу.
Федюнин, покосившись на него, заскрипел столом атамана, отпихивая этот крапленный чернилами стол в угол, чтоб поставить свой поближе к окну, затемненному холодами, и тоже не очень ласково ответил, что он в его приглашении вовсе не нуждается и пришел не к нему — слава богу, еще не соскучился! — а в хуторское правление, куда ему, представителю ревкома, приходить никто не закажет. И уж конечно не Андрей Иванович, кому полагалось бы, вместо того чтобы лезть не в свое дело, взять веник да хоть поскрести пол, если мыть некому.
— А ежели вот… ежели кому в голову взбредет тронуть вот это, — Федюнин обвел глазами расставленную мебель и досказал уже с явной угрозой: — пускай тот смельчак сперва в поминание себя впишет. Так всем и говори, ежели что.
Андрей Иванович засопел после такого обмена любезностями и, уходя, настежь распахнул наружную дверь, да так ее и оставил — не пожалел собственной натопленной комнаты.
На грязных, в давней побелке стенах, прокопченных табачным дымом, рядом со всякими хозяйственными и административными распоряжениями станичного атамана, вырезками из газеты «Вольный Дон», рядом с призывами Каледина бороться с большевиками, появились свежие наклейки: воззвание и приказ Донского областного военно-революционного комитета за подписью Подтелкова и обращение Совета Народных Комиссаров к трудовым казакам, начинавшееся так: «Братья казаки! Вас обманывают. Вас натравливают на остальной народ…»
В этом обращении, написанном, как потом стало известно, самим Лениным, простыми, понятными для каждого словами рассказывалось о новой, народной, советской власти, которая отстаивает свободную и счастливую жизнь для всех трудящихся, в том числе и для трудящихся казаков; что враги народа, такие, как атаман Каледин и ему подобные, «всей душой стоят за интересы богачей и готовы утопить Россию в крови» и что казакам необходимо присоединиться к новому порядку, создать свои собственные Советы казачьих депутатов и положить конец преступному восстанию мятежных генералов.
Получилось так: одна часть хуторян, главным образом старики, примыкавшие к так называемой «народной дружине», вынянченной офицером Абанкиным после приезда в хутор Каледина, — эти старики, приходя по каким-либо делам в правление, обращались к атаману и ревком признавать не хотели. Другая же часть хуторян, больше всего фронтовики, обращались к Федюнину и атамана старались не замечать.
А председатель ревкома и атаман сидели всяк за своим столом и без конца ругались. Федюнин настаивал, внушал атаману, чтобы тот не ждал для себя худшего, а по доброй воле ушел бы в отставку, отступился от власти, передав ему, председателю ревкома, печать, хуторскую казну и дела. Но атаман думал не так. Сознавая себя сильней, он не только не отступался от власти, но еще и норовил выжить Федюнина из правления, обзывал его самозванцем.
Все же отделаться от него, Федюнина, и ревком разогнать у атамана и «народной дружины» пороха не хватало. Ведь ежели в станичном правлении все еще пошумливал атаман, как и в некоторых других соседних станицах — Филоновской, Преображенской, — то в более высокой инстанции, в округе, был ревком. Правда, власти окружного ревкома здесь, на хуторе Платовском, и вообще на удаленных от него хуторах и станицах пока еще не чувствовалось. Но в то же время оттуда, из Урюпинской, уже не пахло и атаманом.
А что творилось в Донской столице, в Новочеркасске, понять и вовсе было трудно. То доходили слухи, что там якобы по-прежнему сидит в своем атаманском дворце генерал Каледин и сунуться, мол, к нему никто не смеет, так как войск казачьих, загодя стянутых с фронтов, у него видимо-невидимо. То говорили, что председатель Донского военно-революционного комитета Подтелков с красногвардейским из казачьих частей отрядом выгнал Каледина из дворца и занял Ростов и Новочеркасск.
В чем больше было истины — пока можно было только гадать: ни газет, ни писем, ни телеграмм хуторяне не получали. Но что там, в Донском центре, начинала погромыхивать гражданская война, было очевидно.
А здесь, в хуторе Платовском, в маленьком людском притыне, среди немереных, одичавших за годы войны степей, стычки шли пока еще словесные. Настороженно держался атаман, выжидая, куда, в какое лихо дело может уткнуться; выжидал, накапливая силы, и ревком.
II
Федор Парамонов и Надя домой попали перед самой ростепелью. Со станции, где квартировал их полк, им пришлось ехать вдвоем. Сослуживцы-хуторяне ускакали сразу же, как только часть была распущена, а Федор, председатель полкового комитета, пробыл в Филонове еще несколько дней: вместе с командованием части сдавал представителю окружного ревкома оружие и войсковое имущество — жалкие остатки, конечно.
В свой хутор Федор и Надя въезжали сумерками, студеными в тот день и мглистыми. Дорога была дальняя, к тому же она сплошь почти была переметена пургой, и от строевых, под седлами, коней густо шел пар. Устали, насквозь прозябли в шинелях и сами служивые, особенно беременная Надя.
Солнце «с ушами» — с короткими по бокам радугами — давно уже скрылось за снеговым, в бурунах, холмом, а багряные отсветы зари, предвещавшей перемену погоды, все еще дотлевали. Знакомая улица до неузнаваемости была завалена сугробами. У иных домишек издали чернели одни лишь карнизы. В улице было пусто. Из садов у подошвы склона, огораживавшего хутор, доносился визгливый галочий гам, а с плаца, где обычно вечерами собиралась на игрище молодежь, — ребячьи голоса.
Над крайней, вросшей в сугроб избой кучерявился веселый, резвый дым. Гонимый стужей, он упал, горьковатотерпкий, на всадников, и те оживились. Федор придержал коня, который, почуяв ночлег, вдруг по собственному почину ускорил шаг. Выровнялся с Надей Федор, заглянул в ее глаза с мерцавшим на бровях и ресницах инеем и сказал:
— Ну, вот мы и дома. Соломой запахло.
— Вот мы и дома… — тяжело вздохнув, отозвалась Надя, и при этих словах, казалось бы незначительных, в ее груди томительно и тревожно стукнуло.
— Здорово замерзла? — спросил Федор, опустив на луку поводья, разминая, не вытаскивая из перчатки, одеревеневшую кисть руки.
— Не очень. А сейчас жарко даже стало. — И лицо Нади, впрямь горевшее под пуховым заснеженным платком, дрогнуло в улыбке.
— Скоро еще жарче станет, — уверил Федор, — вот посмотришь! Старик припас теперь… что и говорить!
— Думаешь?
Раскатистая дорога, изгибаясь по ухабам, подвела их вплотную к избе. Только подъехали они, как, словно ожидая их, внутри засветилась висячая лампа, и Надя, проезжая шажком, невольно заглянула вслед за Федором в потное, еще не закрытое ставней окно.
Будни маленькой чужой семьи предстали перед нею. Молодая щупленькая девушка в короткой с буфами кофтенке, с яркой лентой в большущей косе, сидя подле раскаленной докрасна печурки, бойко крутила ногой прялку, а руками разбирала и потягивала из кудели шерсть. Пожилая женщина — лицо доброе, кроткое — сидела перед зыбкой на кровати: покачивала зыбку, вязала чулок и, видно, что-то припевала — голоса не было слышно, только губами шевелила; а старый казак, в широкой, с латками на плечах рубахе, расставив ноги, неторопливо вил у печного столба веревку из конопли.