Новый Мир ( № 6 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А если человек далекого будущего решает незнакомые нам профессиональные задачи, испытывает незнакомые нам психологические проблемы и даже свою физиологию подчинил освоению космоса? Разумеется, у него изменится восприятие мира, а следовательно, и язык. Роман Сергея Жарковского «Я, хобо: Времена смерти» впервые был опубликован в 2005-м в волгоградском издательстве «ПринТерра» небольшим тиражом и по тому времени казался вызывающе экспериментальным — в особенности это относилось именно к языку, к изобретенному автором космическому жаргону. «Я, например, страниц пятьдесят просто въезжал, думал, синтаксис и орфография нарочито сбиты от привычного стандарта. Но когда вживаешься в мир — язык получается органичным. Редкость у сочинителей», — пишет любитель и знаток фантастики Сергей Соболев. «Роман Жарковского — действительно новаторское произведение: и сюжетно и стилистически. Не могу сказать, что мне подобные вещи близки, — просто в силу личных читательских пристрастий. „Я, Хобо” был прочитан мною до конца, хотя прилагал для этого массу усилий: читать неимоверно тяжело. Но нужно. Жарковский — это писатель всерьез» — это уже другой вдумчивый рецензент — baroni [18] .
Были и такие, кто роман резко не принял. «Читал-читал, читал-читал, чувствую, что мозги плавятся. Просто издевательство над русским языком какое-то», — пишет на той же страничке Фантлаба рецензент Dimson . Жесткий роман Жарковского, действующий «методом погружения» (читатель по ходу сюжета знает не больше и не меньше, чем герой, — а герой по умолчанию знаком со всяческой профессиональной терминологией и тонкой спецификой своей работы, но ничего не знает о движущих пружинах развернувшейся на дальней космической станции мрачной интриге глобального масштаба), долго проходил по ведомству экспериментальной фантастики. Но тем не менее стал одной из тех книг, которые структурируют литературное поле (в данном случае — сегмент «космической фантастики»). То есть после того как Жарковский опубликовал своего «Хобо», писать космическую фантастику по старинке, конечно, можно. Но эти написанные по старинке космооперы будут проходить уже по совсем другому разряду. Сейчас роман переиздан трехтысячным тиражом (для нынешней фантастики это, напомню, приличный тираж) в издательстве «Эксмо» в престижной серии «New Fiction» с вынесенными на обложку самыми лестными характеристиками фэнов, критиков и обозревателей. То есть из экзотики перешел в разряд мейнстрима, пусть и с поправкой на то, что предназначен он все-таки для интеллектуалов. Однако чтобы такая трансформация произошла, потребовалось, чтобы со времени первопубликации прошло шесть лет.
Мышление формируется языком, а если экспериментировать с языком берутся писатели-фантасты, язык начинает формировать и авторский фантастический мир. Можно, как это сделал Жарковский, придумать специальный жаргон «космачей» — трудяг-клонов, прокладывающих космические трассы. А можно… попробовать написать космооперу языком русской классики XIX века.
Роман «Падение Софии» петербургской писательницы Елены Хаецкой вышел в 2010 году в луганском издательстве «Шико» тиражом 1000 экземпляров. Вообще, хочу отметить роль малых издательств (они неуклонно поглощаются «большим» бизнесом) в издании маргинальной (в хорошем смысле), немагистральной, экспериментальной прозы. (Та же волгоградская «ПринТерра», скажем, опубликовала два года назад совершенно ни на что не похожий роман Льва Гурского «Роман Арбитман: Биография второго президента России».) Действие «Падения Софии» происходит, как предусмотрительно гласит аннотация, «в окрестностях Санкт-Петербурга в воображаемом будущем». Будущее у Хаецкой, надо сказать, вполне оптимистично — звездолеты летают, такси на воздушной подушке и с автопилотом возят пассажиров, этнографы исследуют нравы далеких звездных народов… Однако стиль повествования чуть иронично архаизирован, остранен:
«И вот, ровно в тот момент, когда пора было мне уже окончить университет, получить диплом и сделаться где-нибудь в конторе оператором во вводу данных в базу данных, произошло чудо: кончина дядюшки, о существовании которого я вовсе не подозревал. <…>
Уже неделю спустя меня ввели в права наследства по всем правилам бюрократического искусства, и я, не окончив университетского курса, отбыл в дядино имение».
Мир «Падения Софии» (точно так же как мир другого романа Хаецкой — «Звездных Гусаров») формируется самим способом изложения. Понятно, что раз герой изъясняется столь неторопливым штилем, то и мир, при всех своих технических новинках, окажется весьма нетороплив и даже архаичен. В нем красавица может, натанцевавшись на балу и глотнув холодного квасу, в одночасье сгореть от воспаления легких, герой — переехать в имение и вести хозяйство под присмотром рачительного управляющего; уланы усмиряют немирные инопланетные племена, а сельский священник — человек не менее уважаемый, чем местный доктор. К тому же главным противником героя (и искусителем героини) является странное существо, подозрительно напоминающее то ли беса, то ли демона. (В скобках замечу, что литературоцентричная фантастика, даже будучи с виду «твердой» космооперой, вообще тяготеет к мистике; наверное, это тема для отдельного разговора.)
Кое-кто из любителей фантастики воспринял эту игру весьма болезненно — не могут быть на иллюминаторах звездолета занавесочки с цветочками! Не могут бравые космические гусары ходить с шашками, лазерный пистолет — иное дело.
Тут, конечно, все дело в степени доверия — кто-то готов доверять фантастике, если она предполагает космолеты, передвигающиеся с нарушением эйнштейновского ограничения, но не готов поверить в мир, где профессор ксеноэтнографии Матвей Сократович Свинчаткин грабит электромобили на проселочной дороге, а уездные дворяне своими силами ставят оперу.
Тем не менее у архаико-футурологического цикла Хаецкой нашлись столь же горячие поклонники, а роман «Падение Софии» вошел в список лучших зарубежных книг года, представленный крупнейшим англоязычным журналом фантастики «Локус».
Нельзя не вспомнить еще один эксперимент по моделированию «архаической футурологии» — сорокинскую «Метель», где стилизация под прозу XIX века порождает по воле автора весьма химерические конструкции [19] .
Фантастика — одна из немногих областей литературы, которая может себе позволить литературо- и логоцентричность, избежав при этом упреков в эпигонстве. Сугубо реалистический сюжет с привлечением обильных аллюзий и отсылок к знаковым текстам будет выглядеть пародийно — усталость постмодернистского подхода здесь проявится в полной мере. Фантастика же, как я уже говорила выше, сама по себе игра и органично срастается с любой другой игрой.
Тут, наверное, надо вспомнить и частично переведенный у нас цикл романов «Четверг Нонетот» англичанина Джаспера Ффорде, придумавшего альтернативное настоящее, в котором литература является ключевой социальной силой. Самым страшным преступлением здесь становится похищение оригинала романа Чарльза Диккенса, а уличные столкновения между сторонниками «бэконианского» и собственно шекспировского происхождения шекспировских пьес вполне могут перерасти в кровавое побоище. Этот цикл очень популярен и на Западе и у нас (частично благодаря изящному переводу), однако литературоцентричность вымышленного Ффорде мира в конце концов становится самодостаточной, превращая последние книги цикла в примеры чистой игры ума, причем не без примеси некоторой натужности. Тем не менее популярностью своей этот цикл как раз и обязан тому даже не слишком скрываемому мессиджу, который с радостью уловили и наши и «их» интеллектуалы: слово по-прежнему способно творить и изменять мир, читать модно (полезно, приятно), а литература — это еще и система паролей для посвященных, и посвященные эти — как правило, хорошие люди.
Возможна, однако, и прямо противоположная точка зрения. И оказывается, что скептическое отношение к тому же слову, недоверие к его творящей, преобразующей функции тоже выказывают именно фантасты. Тут, конечно, первым приходит на память роман Татьяны Толстой «Кысь» (2000), получивший внутри собственно фантастического цеха свою порцию упреков во вторичности. Действительно, постъядерный мир, всяческих мутантов и всеобщее одичание кто только не малевал. Есть, однако, некоторое отличие. Толстая одна из первых написала о бессилии культуры вообще — культуры как способа воспитания, преобразования человека. Собственно, именно книги заглушили у дорвавшегося до них мечтателя, а потом функционера Бенедикта «души дыханье», то человеческое, что еще как-то теплилось в нем. Недаром книжная полка Бенедикта, любителя почитать, составлена по сугубо формальному признаку — так мог бы скомпоновать книжную полку компьютер.