Избранные произведения в трех томах. Том 1 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не рассчитал, не учел этого сынок Антипьевны — хотел лучше сделать, получилось хуже.
— Баба Устя, — решила проверить свой вывод Клавдия. — В лес тебя больше не возьму. Сыро и тяжело. Сиди–ка дома.
— Сшалела, девка! — рассердилась старуха. — Дома перед смертью насижусь, будет время. А до могилы мне еще далече. Мне в нее не к спеху. Экая ты, Кланька, прыткая: не возьму! А кто ты такая — не взять? Командирша! Да я у Агафьи, — помянула она Клавдину предшественницу, — правая рука была. Да я… «Не возьму»! Начальница сыскалась!
— Будет, будет, перестань, баба Устя. — Клавдия смеялась одними глазами. — Пошутила ведь.
— А ты на работе не шути. Пойдешь с мужиками на гулянку — скалься во весь рот, дело твое молодое. На работе — себя соблюдай. Не девчонка я тебе.
Бабка Устя всех насмешила. В лес ее во второй раз так и не взяли. Потом, когда возле инвентарного сарая принялись отесывать, вострить свежие колья, бабка складывала их к стене в штабельки. Таскала по штуке, не утруждалась, потому что работа шла медленно. Топоры легко брали сырую древесину, но у семеноводок не было умения — не дрова ведь колоть. То затешут слишком остро — кончик сломается, то слишком тупо — не пойдет в землю, то криво; тяпали мимо, по чурбакам.
Вышел из сарая Карп Гурьевич, посмотрел, снял шапку, погладил лысину.
— Не умеете — не брались бы, — сказал. — Кто это выдумал — бабы колья тешут. Мужиков не хватает, что ли?
Клавдия хотела ответить, что выдумало такую дурость правление вместе с преподобным товарищем агрономом. Но это бы ее унизило — признаться в бессилии перед правлением.
— А что, хватает, скажешь? Где они, твои мужики? Все в поле с подводами заняты. Даже плотники. Никто не выдумал — сами выдумали.
Карп Гурьевич снова погладил лысину, взял у Клавдии топор.
— Ну–ка подсоблю. Вь как надо!
Кол за колом, взблескивая на солнце правильными гранями затески, полетел из–под его рук на землю. Бабка Устя не поспевала подбирать, пришлось Клавдии прийти ей на помощь. Клавдия таскала охапками мокрые тяжелые колья и думала об агрономе, из–за которого ей столько неприятностей. Что же, что весь в орденах, что же, что о нем не скажешь — незнайка. Лезет куда не надо, ни с кем не считается. Улыбочкой хочет взять, белыми зубами да выправкой. Видали таких. У Кудрявцева улыбочка почище, чем у него, была.
Она сравнивала Лаврентьева с Кудрявцевым и с великой неохотой вынуждена была признать, что сравнения с Лаврентьевым Кудрявцев не выдерживал. Тот был еще мальчишка, только пыжился, старался казаться взрослым и бывалым. А Лаврентьев? Этому пыжиться не надо. Характерец такой: мягко стелет, жестко спать. Улыбочка улыбочкой — рука–то твердая. Задумал что — сделает, на своем настоит. Таким не покрутишь, не повертишь. Как бы сам тебя не завертел… Ну, ну, еще чего, завертел! Шалишь, — метались противоречивые Клавдины мысли, — Рыжовой еще никто не вертел. Рыжова не такая.
Карп Гурьевич словно подслушал эти ее мысленные выкрики.
— А про тебя, Кланька, вчера разговор был, — сказал он с хитрецой в голосе, не показывая глаз. — Уши не горели?
— Какой же это еще разговор? Косточки мыли? — как можно равнодушней спросила Клавдия.
— Петр Дементьевич расспрашивал. Зашел вечером — радио слушали — и расспрашивал. В кого, говорит, она у вас такая уродилась, ненормальная.
— Скажите ему, что сам он ненормальный. Скажите, что…
— Уймись. Пошутил.
— А вы, Карп Гурьевич, не вовремя не шутите. — Клавдия вспыхнула и покосилась на бабку Устю. — Надо знать меру шуткам.
— Да что ты взорвалась, не пойму? Обидел — прости. Но и ты не кидайся лишними словами. Был разговор — значит, был. Не так чтобы ненормальная, таких слов не говорил, а и не очень о тебе одобрительно высказывался, не очень тобой доволен.
— Я им совсем недовольна — молчу.
— Вот противники, не на жизнь — на смерть. Скажи пожалуйста!..
— Противники? Еще чего захотели? Мне на вашего агронома — тьфу!..
Карп Гурьевич струхнул. Он не совсем точно передал Клавдии свой разговор с Лаврентьевым. Лаврентьев высказывался в том смысле, что Клавдия слишком своевольна, требует тонкого подхода, но работник отличный. Хоть это и трудно и неприятно — с такими работниками не считаться нельзя: Иной раз грохнул бы кулаком по столу, приказал, — удержишь руку, за горло себя схватишь, будешь разговаривать спокойно, ровно. Руководителю без психологии не обойтись, а с Рыжовой и того пуще, надо быть полным профессором психологии. Так шел разговор. Карп Гурьевич, мягко говоря, чересчур его упростил, и вот струхнул: выходит, что он натравливает друг на друга семеноводку и агронома.
— Не так понимаешь, — перегибая в другую сторону, стал он исправлять ошибку. — Не тобой — характеров твоим недоволен. Не подступись, говорит, — что такое за женщина!
— А на что ему ко мне подступаться?
— Как на что, Клавдия! Жить — работать–то вместе или вразнобой?
— Жить — пусть со своей докторшей живет, — грубо ответила Клавдия. — А работать — без него не пропаду. Обходилась.
— Докторша? — Карп Гурьевич бросил топор. — Стыдно тебе, Кланька, эх, как стыдно! Помои на человека льешь. Савельич, что ли, натрепался?
— Отстаньте вы все от меня!
— Отстану, отстану. Ковыряйся тут сама как знаешь. Пойду вот к Дарье да скажу про коммунистку, которая на хвосте грязь разносит.
Карп Гурьевич ушел, обиженный и негодующий. Верно, с такой дурищей шуток не шути. Тут и профессор запросто сплоховать может. А он, Карп Гурьевич, не профессор — простой колхозный столяр. Не по людским нравам мастер — по дереву.
Весь этот вечер Клавдия просидела дома, сумерничала возле окна. Она любила свой дом, свои чистые горенки, где ничего помимо ее желания никто не мог тронуть или переложить, передвинуть с места на место. Достаток позволил ей обставить комнаты по–городскому. От старой родительской избы здесь ничего почти не осталось. Года два назад Клавдия позвала мастеров сломать русскую печь, сложить две голландки и плиту. Покрасила полы, заново проструганные Карпом Гурьевичем, оклеила стены самыми дорогими, какие только нашлись в районном центре, обоями и, вместо бумажного бордюра, пустила поверху лакированный багет. Не хватало в доме только мебели. Старую — сундуки, сосновую кровать, топчаны, лавки, почерневший от времени поставец для посуды — она сожгла, а новой, по Клавдиному вкусу, не было в районе. Купила лишь никелированную кровать, громадный ковер бледно–зеленых тонов, который развесила во всю стену над кроватью, книжный шкафчик, мраморный умывальник и подвесную лампу с медными цепями и абажуром молочного цвета. Рабочий столик с шестью ящиками сделал ей все тот же воскресенский искусник — Карп Гурьевич… Его работы был и круглый стол посредине, под лампой, и фигурные подставки для цветов возле окон.
Были у Клавдии и книги, — и все, кроме специальных семеноводческих, в хороших переплетах. Бывая на курсах в областном городе, она их покупала в букинистических лавках. В последнюю поездку приобрела книгу, которая ее особенно поразила. В книге рассказывалось о любви одного великого русского писателя–демократа к своей жене. Клавдия читала и чувствовала, как в ней нарастает острая неприязнь к той женщине. Можно ли было так относиться к человеку, который всю свою жизнь горел высокими, светлыми помыслами! Можно ли было отпустить его одного, больного, потрясенного горем, в дикие таежные места, в страшную ссылку, и на полные любви письма отвечать так глупо, бездумно или вовсе не отвечать! Нет, не похожа эта дама на русских женщин, о которых писал Некрасов, и о которых Клавдия читала еще в школьные годы. Бесхарактерная она, эта женщина, пустая…
Вспоминая содержание книги, Клавдия сидела у окна и досадовала на то, что она–то сама с появлением в селе Лаврентьева стала терять характер, срываться с привычного тона, повышать голос, подхватывать бабьи сплетни. Зачем о докторше так сказала Карпу Гурьевичу, о Людмиле Кирилловне? Ведь и в самом деле это брехня, которую, кажется, только Савельич и разносит. Был, говорят, разговор у кого–то с Лаврентьевым насчет Людмилы Кирилловны — открестился обеими руками. А он ведь не из пугливых, зря открещиваться не стал бы. Зачем же брякнула? Но и он зачем ее ненормальной называет? Тоже хорош.
Тяжело было на душе. Как жалко, думалось, что она, Клавдия, не умеет реветь по–бабьи. Прослезилась бы, повыла за печкой — и легче. Позавидовала Марьянке. Та чуть что — в слезы, а через полчаса целоваться лезет.
Трудно человеку в подобном состоянии быть одному, и даже такому, как Клавдия, трудно. Решила, что сходит к ней, к этой самой Марьянке. Надела пальто, шапочку свою барашковую — набок, волосы подправила перед зеркалом, вышла за ворота. В ночном небе высоко, невидимые, гагакали гуси, тянули с юга на северные гнездовья, несли на крыльях весну. Весна бормотала в ручьях, вместе с рыбами взблескивала в остепенившейся Лопати, размахивала ярким фонарем, на столбе возле скотного, — была она повсюду, весна. Не было ее только у Клавдии.