Избранные произведения в трех томах. Том 1 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и что отвечать? Подтверди: она — будет всю жизнь упрекать себя за свою мешкотность. Скажи; нет — еще с худшими думами останется. Хороших слов не было, а говорить безликие слова не хотелось.
За окном сначала совсем стало черно: ушла луна, потом просочился в избу серый, мутный рассвет; на полу зашевелились, и только тогда увидел я наконец это круглое лицо с узкими, чуть косящими глазами. Оно было бледно и каменно. Вот почему улыбка сделала его сейчас, при нашей новой встрече, менее мне знакомым.
Как ни богат язык человеческий, но все же он несовершенен. Рассказывать долго, а в памяти та ночь мелькнула короткой долей секунды.
— Помню! Васильев? — пожав его коричневую от масла и металлических окисей руку, сказал я, когда бывший танкист назвал деревню Белую. А он, будто зная, что меня это интересует, первым делом сообщил:
— Хозяйку–то свою я все–таки нашел!
— Там? На Волховском?
— Да нет! На Волховском она и не бывала… Меня, после того как мы с вами виделись, крепко ранило, целый год лечился в Новосибирске, потом наступал. Где было искать? Писал, конечно, всюду — без толку. Может, и отвечали, да адреса у меня менялись… В Ленинграде нашел, как демобилизовался осенью сорок пятого. На новой квартире. Дом–то старый, говорил я вам, разбитый. А на Волховском, скажу прямо, луна мне голову задурила. Она ведь, кто жилой слабоват, и по крышам того бегать заставит в исподнем.
Мастер Степан Алексеевич улыбался в свои пушистые сивые усы. Женщина у станков заметно, нервничала. По достигавшим до ее слуха отдельным словам она не могла не догадываться, о чем идет у нас беседа, знала, что разговоры такие нескончаемы, и, хотя у нее что–то не ладилось, один из станков шел рывками, не хотела мешать дорогим сердцу Васильева воспоминаниям, устраняла неполадку сама.
Васильев искоса поглядывал в ее сторону и, когда станок снова пошел ровно, окликнул:
— Добро! Шестой разряд не за горами.
Взяв под руку, он подвел меня к станкам.
— Не верит, понимаете ли, женщина, что брат наш на высокие чувства способен. Это в том смысле, что я там по морозу полночи пробегал. Вот фрицев две сотни у меня на счету, орудий разных и огневых точек — пожалуйста, верит. Это, говорит, по орденам видно. А чувства… Ну подтвердите хоть вы, посторонний человек!
— Безусловно, Мария Сергеевна! Подтверждаю.
Я уверенно назвал ее по имени–отчеству и не ошибся. Оно еще той лунной ночью было записано в моем блокноте…
На этом как будто бы и заканчивалась история, начатая в деревне Белой. Но оказалось, что подлинное ее завершение еще впереди.
Когда я попрощался с Васильевым и Степан Алексеевич, уже не петляя, прямой дорогой повел меня к литейной, он сказал не без досады:
— Знакомы, значит. Незадача. Хвастануть, понимаете ли, собрался: какое, мол, семейство имеем в цехе! А что не хвастануть? Мои ученики! Его до войны учил, ее в блокаду.
— В блокаду? Тут, под разбитой крышей, где снег на верстаках… ручные пилы?..
— Ну, ручные пилы — это недолго было! К весне за его станок встала. Когда хозяин из армии вернулся, она свободненько резцом владела. Теперь на любую систему ставь, класс покажет. А в блокадные времена… Вот Васю Артемова я помянул, покойного. Вася да она, Маруся, — главные помощники мои тогда были. Что там Понтонная!.. Приехали, пушки к тягачам подцепили, на завод отвезли — все и дело. Случалось, в жаркие переделки с Сергеевной попадали…
Я не перебивал Степана Алексеевича. Понтонная была названа уже не мной, значит, память мне не изменила. А Степан Алексеевич, не распространяясь долго о тех жарких переделках, в какие ему приходилось попадать с Марией Сергеевной, снова повернул разговор от прошлого к настоящему.
— Теперь новое ребятки мои затеяли. Тесно, говорят, вдвоем на трех станках, Маруся и одна с ними справляется. Просят оба перевести его на те, вот там в углу только что установлены. Семейство, допытываюсь, не поломается от такой разлуки? Смеются: «У нас семейство крепкое, испытанное, не поломаешь». Переведу, пожалуй…
Мне стало ясно, почему я раньше не мог рассказать о танкисте Васильеве и его жене. Совсем не потому, что история, возникшая в деревне Белой, не была завершена. Главное заключалось в ином: в том, что для этих людей с огромным запасом прочности в сердце, как и для многих, многих других, война была только вступлением к новой большой жизни. Как сложится эта дальнейшая их жизнь, я не мог тогда предугадать. И то, что в те дни казалось трагическим, прошло как эпизод, хоть и тяжелый, а все–таки эпизод. А жизнь, настоящая жизнь, — вот она!
1948