Собрание сочинений в 3 томах. Том 1 - Валентин Овечкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наш, наш! По усам приметили. От самого Фастова едет.
Следом за бойцом в тамбур прорывались две-три женщины с мешками. С каждым перегоном становилось все теснее.
От тесноты и духоты разговоры в вагоне велись в несколько повышенном тоне.
— Слышь, парень! — кричал кто-то сверху бойцу, пробиравшемуся на свое место по спинам и коленям пассажиров. — Продай усы на мочалку. Приедем в полк — в баню схожу.
Кто-то тянул кого-то за сапог с багажной полки.
— Вот же совесть у человека! Третьи сутки спит, сгниет скоро со сна, а тут уже ноги опухли от стоянья. Эй, друг, проснись! А ну-ка, давай поменяемся местами. Встань, разомнись маленько.
Двое бойцов, умостившись рядом на одной полке, никак не могли уснуть и толкали друг друга.
— Какого черта вертишься? Лег, так лежи тихо. Вертится и вертится, будто шило у него в спине. Чего тебе — жестко? Может, перину подостлать?
— Да котелок ползет.
— Котелок! А ты и догадался, что подложить под голову. Конечно, две пустые посудины одна на другой лежать не будут. Повесь его, возьми вот скатку.
И лишь в тех купе, где пассажирам удалось разместиться удобнее, слышались спокойные дорожные беседы: о втором фронте, о рыночных ценах в Донбассе и Днепропетровщине, о хороших и плохих продпунктах, щелканье костяшек домино о крышки чемоданов, смех и даже песни.
Ох ты, милая моя,Уся пасека твоя!И за пасекой рой,И тот будет твой! —
откалывал кто-то под аккомпанемент балалайки в дальнем конце вагона.
Капитан Спивак возвращался после ранения на фронт в часть. Сделав постель на второй полке из шинели, полевой сумки и вещевого мешка, он лежал, закинув длинные ноги на подпорку багажника, и то глядел часами в окно, то спал, то принимался в десятый раз перечитывать газету, купленную в Киеве. У капитана болела голова от сутолоки в переполненном вагоне. Спивак воевал третий год, но за всю войну ехал железной дорогой в пассажирском поезде впервые. Так пришлось ему, что весь свой путь — с Украины через Перекоп в Крым, оттуда на Кавказ, с Кавказа на Волгу и с Волги обратно на Украину — он проделал пешком, воевал больше в степях и лесах, минуя большие города, а если проходил города, то когда они еще горели и у разрушенных вокзалов слышались не паровозные гудки, а винтовочные выстрелы. Железные дороги он запомнил такими, какими они были до войны: чистые, с запахом свежей краски выгоны, электрический свет в каждом купе, действующие в обоих концах вагона умывальники, вежливые проводники, точное, минута в минуту, движение поездов. Он даже спросил по старой памяти проводницу, входя в вагон: «Курящий?», на что та, удивленно взглянув на него, ответила сердито: «Курящий. Еще спрашивают… Откуда едете, товарищ капитан? Не с Дальнего Востока?» Спивак, ко многому привыкший на фронте, не привык к прифронтовым железным дорогам просто потому, что не имел еще с ними дела. Он лежал и возмущался про себя тем, что в глухой степи у семафоров поезд простаивает часами, а на станциях с базарами никто не может сказать, через сколько минут дадут отправление, только доберешься до выхода — гудок; сердился на окно, будто вросшее в раму, — три года, должно быть, не открывалось, и ремни оторваны, потянуть не за что; морщился, потирая пальцами жесткую щетину на подбородке, — негде побриться, нет воды в умывальнике.
В купе под его полкой сидели: молодой боец с рыжими усами, старуха с девочкой лет четырех на коленях, возвращающиеся из эвакуации куда-то к границе, две женщины средних лет, одна, судя по ее рассказам о школах и учениках, учительница, едущая с назначением Наркомпроса куда-то на работу, другая — жена майора, ездившая навестить мужа в госпитале, старик лет семидесяти в красноармейской шинели, купленной, вероятно, у какого-то бойца или подаренной ему кем-то, и два инвалида — один без руки, другой на костыле, с обезображенным багровыми шрамами лицом, слепой. Инвалиды заняли места в углу у окна, держались обособленно, тихо, немногословно разговаривали о чем-то своем, не вмешиваясь в общую беседу. Однорукий, видимо, не привык еще к своему увечью. Слепой крутил ему папиросы и вскрывал финкой консервные банки — у него на ощупь это получалось лучше, чем у товарища с одной рукой. Зато однорукий бегал на остановках за кипятком и молоком, читал слепому газету, помогал ему выходить из вагона.
Из-за стука колес до слуха капитана Спивака доносились снизу лишь обрывки разговора, не задерживающие его внимания.
Закрывшись газетой от солнца, светившего в окно, и поводя взглядом по лицам пассажиров, Спивак прикидывал мысленно, сколько времени будет он еще ехать в этом вагоне, сколько километров предстоит ему трястись на перекладных машинах к фронту и где он может найти сейчас свою армию; вспоминал жену и детей, которых удалось ему повидать дома после госпиталя, перебирал в памяти некоторые встречи и разговоры в родном селе на Полтавщине, откуда ехал сейчас; доставал из вещевого мешка домашние сдобные коржики и от нечего делать жевал их, запивая теплым прокисшим молоком из фляги.
На какой-то непредвиденной остановке из вагона вышло много народу, в купе стало вдруг просторно и тихо. Поезд стоял на перегоне, в лесу. Спивак тоже вышел, походил по насыпи, спустился к ручейку, протекавшему под железнодорожным мостом, разделся до пояса, умылся и, вернувшись в вагон на свою полку с посвежевшей головой, стал внимательнее прислушиваться к беседам внизу. Поезд не двигался, колеса не стучали, шум не мешал следить за нитью разговора.
Говорила одна из женщин, учительница. Речь шла о довоенной жизни, о войне, потерях. Женщина рассказывала о своей семье:
— Нас было три замужних сестры и четыре брата. Братья и я с меньшей сестрой жили вместе со стариками. В разных квартирах жили, но в одном доме. По праздникам всегда сходились обедать к старшему брату Дмитрию. Восемнадцать человек садилось за стол. Все знакомые завидовали нам: какая хорошая, дружная семья. Отец наш был машинист-железнодорожник, а братья работали на заводе. Сестры учительствовали. Хорошо жили. И что же осталось от нашей семьи? Старшая сестра, с детьми и мужем, погибла в первые дни войны в Ковеле. Дмитрий ушел в партизаны, никаких вестей нет о нем, осталось трое детей. Отец погиб на железной дороге при бомбежке. Еще от одного брата нет вестей, прислал последнее письмо из-под Смоленска при отступлении, и больше ничего не слыхали мы о нем. И я от своего мужа не получаю писем уже полгода. А меньшую сестру Варю, которая со мной жила, известили ошибочно с фронта, что муж ее убит. Год жила одна, потом вышла замуж за другого. И муж недавно вернулся — инвалид, без ноги: попал под Минском в окружение в сорок первом году, остался в лесах, партизанил там. От второго мужа у Вари есть уже ребенок, от первого — двое. С кем жить, кого бросать?..
— У меня, мадам, трое сыновей было, — сказал старик в солдатской шинели. — Один, меньший, воюет, а двух уже нет. Старший в Крыму погиб, другой в госпитале умер в нашем городе, на моих руках. Вот память о нем осталась, шинель его ношу… Я, знаете ли, перед войной совсем было собрался уже на отдых. Сыновья выросли, все при месте, получают приличное жалованье. Говорят мне: «Папаша! Нам совестно, что ты такой старый, а работаешь. Переходи на пенсию, купим вам с матерью домик на окраине с садочком (мы в Нежине жили), будем помогать вам гуртом — прокормитесь. Много ли вам нужно?» И я так думал — много ли нам, старикам, нужно? В аккурат весною сорок первого года стали подыскивать такой домик с хорошей усадьбой, чтоб можно было пожить в нем на старости лет тихо и спокойно, как на курорте. И вот остался — ни сыновей, ни дома. И трое маленьких внучат на моих руках. Об отдыхе теперь нечего и думать. Жить надо. Тянуться в нитку, а жить и работать. Не для себя, так для внуков. Моя кровь. Кто их в люди выведет? Не отдавать же в детдом при живых дедушке-бабушке. Одна надежда на третьего — может, Саша вернется. А мне уж немало, семьдесят второй пошел. Я сам по специальности портной-закройщик. Работа не тяжелая, но слабость одолевает. Как будто ничто не болит, а силы нет. По разным домашним предметам замечаю, как я ослабел за последнее время. Ведро угля весит, скажем, пуд, а мне оно уже за трехпудовое показывается. Также, если идти на большое расстояние, ходок я уже плохой. А прожить мне надо теперь самое малое еще десять лет, чтобы внуков воспитать. Старшему восьмой год. Когда он ума наберется? Да и еще, может быть, привезу малышей… Я сейчас еду дочку разыскивать. У нас еще дочь была, вдова, с двумя детьми, в Изяславле. При немецкой оккупации как в воду канула. Еду навести справки. Может, выехала куда-нибудь, а может, погибла — она была член партии. А может, ее самой нет в живых, а внуки в детдоме каком-нибудь… Вот так. Думал: пожил, потрудился, детей вырастил — можно и помирать. А оно само дело заставляет еще жить. Я уж и курить бросил. Сорок лет курил трубку — бросил. Не из экономии денег, а просто ради здоровья. Стал даже гимнастикой заниматься, по системе Мюллера. Потихоньку от старухи. Увидит, подумает: захотел старый хрыч помолодеть. А что ж, приходится всякими способами сил набираться. Знаменитый ученый Мечников, говорят, простоквашей свой век продлил, по стакану простокваши ежедневно натощак выпивал — для уничтожения каких-то микробов в желудке, от которых прежде времени старость наступает. Ну, у нас коровы нет, а на базаре покупать простоквашу дорого, так, думаю, может, хоть от холодных обливаний кровь будет лучше циркулировать. Насчет микробов — не спорю, возможно, что именно от них организм портится, но, по-моему, старость еще и от застоя крови…