Перегной - Алексей Рачунь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас! Специально для тебя, Маратик, срубили посередь бескрайних просторов избушку на курьих ножках. И добрая бабушка—яга давно тебя дожидается и шанежки печет. Жди, ага.
И назад не поворотить. Оглядываясь я уже не видел горушки. С той стороны, переваливая через неразличимую вершину, шли плотным строем тучи. Они наползали, наваливались брюхом на поле и утюжили, трамбовали, разглаживали его. Впереди—же алел закат, на нем, размашистой скорописью, ткалась синяя вязь облаков. Кто—то невидимый расшивал небосвод, как войсковую хоругвь, грозными и непонятными заклинаниями.
Вечерело и пасмурнело. Снег на поле темнел и зловеще поискривался. Надвигалась ночь, ночь, которую мне уже точно, хочешь, не хочешь — не пережить. Кругом чистое поле, не укрыться, не спастись. Есть спички, но нету дров, а сухим репейником особенно не согреешься. Вот дурак, надо было сигануть тогда со скалы и все дела. Лежал бы сейчас окоченевший, скукоженный и ни о чем не думал.
И все же я двигался вперед. Двигался, по наитию туда, где я увидел это самое клятое облачко. Шел, не зная зачем, ни на что вроде не надеясь, а только полагаясь на нелепое, невероятное — «а вдруг». Это была не надежда даже, а скорее подспудное, противоречивое желание хотя бы на секунду, но отсрочить конец. Пожить еще чуть и потом полчуточки. Пожить хоть немножечко. Беспонтово, бессмысленно, но пожить.
Я и сам не заметил, как окутал меня туман. Не туман даже, а испарина, плотное и влажное облако, в котором, впрочем, было гораздо теплее, чем за его пределами.
И в тот самый момент когда я осознал, что иду я в какой—то испарине, что здесь теплее, и под ногами стало ровнее, и звук журчащий такой примешался, и стемнело уже почти совсем, в тот самый миг, когда мозг мой стал вдруг выбираться из спячки отупения, когда стал он реагировать на смену обстановки, когда он только—только готов был подать сигнал, под ногами у меня затрещало.
Я только успел взмахнуть руками, удерживая равновесие. Я только попробовал было устоять на ускользающей из под меня опоре как в следующий момент меня по грудь окатило теплой водой. Я замахал руками, пытаясь удержаться на плаву, но ноги мои уже почувствовали дно. Я провалился. Провалился в какую—то речушку, или ручей. Ощущалось течение, меня стаскивало к нижнему краю полыньи, тянуло под лед. Я стал выбираться, но едва, до половины, вылезал на лед, как он, с тяжелым вздохом обламывался подо мной. Вода уже не казалась такой теплой, одежда, намокнув все настойчивее тянула вниз, а силы кончались.
Я не помню, как я в итоге выбрался. Вроде бы вцепился в пучок травы на голом, подветренном берегу и вытянул себя из воды.
Первым делом, усевшись на берегу, еще не ощущая холода, но как—то быстро отойдя от шока я ощупал шапку. Всё. Вот теперь, тебе, Маратик, точно, конец, баран ты безмозглый. Сдохнуть ты хотел на подходе к этой речонке, да. Спички у тебя были, а дров не было, да? Несчастненький. Такой несчастный — прямо куда деваться. Сухой, с полным коробком спичек, с ножом, как тут не помереть?
Теперь же, поздравляю, ты, балбес эдакий, сырой до нитки, с утопленным ножом и без спичек. Из сухого у тебя на голове только шапка. И кто тебя, идиота, заставлял нести спички в кармане, когда место им — только в шапке! Все мы крепки задним умом.
А одежду мою уже схватило ледком, подбетонировало вкруговую, подперло, подморозило. И зубы уже не попадали друг на друга, а дробно щелкали во рту, как хор лезгин в закручивающемся танце. И пальцы скрючились и зашлись в высверливающей ломоте.
Я пробовал рвануть с себя одежду — не получилось. Застыла зараза, как прикипела. И изо рта уже не парило. Мороз, как—то сразу, сходу, без разгона, занимал позиции. Деловито окутывал меня холодом, как мотком кабелей, устраивался поудобнее, готовился к долгой, до конца зимы, оккупации.
Вот уже и трясти почти перестало. Вся шкурка покрылась тончайшими прозрачными чешуйками и на них сейчас нарастал иней. Внутренняя теплота тела не боролась уже с окутывающим холодом, в утробе ощутимо похолодало, температура изнутри и снаружи выравнивалась, требуха остывала и леденела. Все, что внутри, ощущалось теперь уже как—то чуждо и нелепо. Как будто это и не твоя родная требуха, не твои горячие аппетитные потрошка, а лоскутья пригоревших макарон, болтающиеся на стенках залитой хозяйкой кастрюли.
И сразу же стало легко и хорошо. С растаявшей надеждой исчез и смысл дальнейшего существования. Еще мелькнула, отлетающей на юг птицей прощальная мысль — эх, вот бы еще пожить, то—то и то—то сделать так, а этого не делать вообще, и ребеночка бы на руках подержать, и еще, эх, почему вот так—то. Мелькнула и отлетела. И вмиг стало ничего не нужно. Не нужно больше шевелиться, действовать. Сейчас. Сейчас подкатит к горлу сладкая волна и я в ней захлебнусь. И это будет всё. Занавес.
А пока еще не все, пока еще только слышен шум этой волны, пока она берет разбег и устремляется в свой недолгий путь, — простите меня, люди добрые, простите и прощайте. Я перешел свой Рубикон. И, по степени бесповоротности этот переход оказался шагом к реке Стикс. Осталось только дождаться Харона и в путь, друзья. В последний путь.
* * *Что? Волки?! Зачем волки. Что—то я не слышал, чтобы транспорт Харона был запряжен волками? Может это олени, может это дедушка Мороз окутал меня снежком, как ту ёлочку, и сейчас повезет в веселое ледяное царство. Нет, это точно волки. Вон как тычутся в лицо своими теплыми и шершавыми языками. Пошли прочь, звери, пошли прочь, я жду Харона.
Волки тыкались в меня все настойчивее, вынюхивая, выведывая что—то, уже почти не стесняясь того, что я еще живой. Я хотел отогнать их, но руки уже не шевелились. В последний раз мне стало страшно и страшно по настоящему. Я представил, как меня, живого, эти голодные зверюги начнут сейчас рвать. Сначала меня свалят на бок и полоснут, острыми как ножовка зубами по смерзшейся одежде. Потом, остервенело мотая головой, сдерут ее с меня. Сдерут нагло и бесцеремонно, как сдирают с уготованного насмерть узника последнее исподнее. Сдерут как что—то последнее человеческое. С треском оторвут и отбросят эти тряпки, как последний рубеж, за который цеплялся стыд. И после этого, отбросив как ненужную условность всякий страх и стеснение, будут рвать мою умирающую, но пока еще живую плоть. С треском распарывая смерзшуюся кожу, ткнуться зубами, носом туда, где пока еще пульсирует самое лакомое, самое вкусное — человеческая печень. И будут, чавкая, пожирать ее, опустив узкие морды в разверзшиеся и дымящие потроха.
Такая была мне уготована смерть. Судьбе моей было мало, чтоб я сдох, околев и выбившись из сил в чистом поле. Мало ей было и того, чтобы я околел от холода, искупавшись и промерзши до костей, ей надо было, чтобы меня, вкусившего все это сполна, еще и сожрали заживо.
И тогда я возопил. Я возопил, потому, что взмолиться у меня уже не было сил. И когда я исторг свой вопль, когда вокруг меня колом встали ночь и отчаянье, вдруг прекратились волчьи скулеж и суета. И я услышал, как скрипят, давя сухой и чистый снег его шаги.
Я успел еще сказать — Харон, увези меня отсюда. Как хорошо что ты пришел, Харон. Я успел это сказать, но не расслышал — что он сказал мне в ответ. Может быть он ничего и не говорил. Просто погрузил меня, лицом вверх в свою лодку и мы поплыли.
7.
Плавание мое не имело цели, как не имело и четких границ. Я, скорее, не плыл, а всплывал. Всплывал с одинаковой скоростью, не останавливаясь и не задерживаясь. Где и когда было положено этому всплытию начало я не знал. Где и когда наступит конец, даже не догадывался. Я вообще не мыслил, а значит и не существовал. Но я был.
Удивительно, но подобное состояние я уже испытывал. Правда тогда я его испытывал во время падения, а теперь во время всплытия.
Я всплывал, как всплывает утопленник, щепка, придавленная до того ко дну, ошмётья донных трав. В общем любой неодушевленный предмет, сорванный силой течения с места, разлучаемый с обжитым уже мирком, вырываемый из устоявшейся, комфортной жижи, вытянутый из теплой тины и уносимый зачем—то и куда—то. Почему он всплывает, куда, с какой целью? Стечение ли это обстоятельств или все—таки чья—то воля сорвала его с места и направила по неведомому пути. Наверное все—таки это чья—то воля. Потому что гораздо проще быть не просто так, а во исполнение замысла. Ну а коли ты есть, то и плыть, а значит и всплывать потребнее во исполнение его же. Замысла. ЗАМЫСЛА. И не важно как ты к этому относишься. Можешь вообще не относиться. Как я.
Вот я и всплывал, не имея к этому своему всплытию никакого отношения, не составив относительно его собственное мнение.