Всё, что у меня есть - Марстейн Труде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты тоже играешь в гольф? — спрашиваю я.
Она качает головой. Майкен и Сондре сидят за мной, отпускают шуточки, фыркают и приближаются к той черте, за которой их ждет выговор от взрослых, хотя им уже четырнадцать и шестнадцать. Я поворачиваюсь и бросаю на Майкен удивленный взгляд.
— Я никогда не играла в гольф, даже не пробовала ни разу, — говорит Элиза со странной резкостью, — мне бы это и в голову не пришло.
Всего за два месяца до объявления о разрыве с Гейром я сказала Элизе, что мы с ним срослись друг с другом. Думаю, я видела только то, что хотела видеть, и не желала расставаться с этими шорами. Мы сидели на кухне в Ульсруде и пили кофе, пока Майкен с Сондре строили снежную крепость в саду, Гейр натащил снега в сад с парковки. Мы с Элизой обсуждали, как Майкен и Сондре сдружились, говорили о том, что они охотнее играют и проводят время друг с другом, нежели со своими сверстниками. И вот тогда-то я и сказала: «Мы с Гейром словно срослись друг с другом». На тот момент мы с ним были вместе уже девять лет.
— Да, — задумчиво произнесла Элиза и, выдержав паузу, добавила: — У нас с Яном Улавом этого не получилось.
— Разве? — спросила я.
— Нет. У нас у каждого есть какие-то свои интересы и все такое, у каждого свои хобби и свои друзья.
Она сказала «хобби» — я давно не слышала, чтобы кто-то употреблял это слово. И я задумалась, какие хобби были у Элизы, но не решилась спросить: получилось бы, как будто я насмехаюсь над ней.
То, что мы срослись друг с другом, было правдой и в то же время нет. Когда я произнесла это, я верила, что это правда. Мы, конечно, ссорились, но почти каждая ссора заканчивалась интимной близостью. Нас будто связывала невидимая нить, которая ни за что не порвется, но все чаще мы ощущали нежелание идти на компромисс, отсутствие согласия, единодушия. Схожесть между нами становилась причиной для скандалов, потому что нам всегда нужно было одно и то же, что невозможно поделить, мы ждали друг от друга утешения, а сами не готовы были его дать. Каждому хотелось оставить Майкен под присмотром другого в один и тот же вечер, мы сталкивались у двери в душ по утрам, оба хотели допить остатки апельсинового сока или доесть последний кусочек суши. Наши суждения друг о друге складывались на основании множества бытовых мелочей, но возводились в абсолют, отчего оказались роковыми. Словно у нас было принципиально разное мировоззрение, разное отношение к морали. Если ты действительно так считаешь, говорили мы друг другу, в то время как речь шла о простых бытовых вещах: надо ли немедленно собрать пылесосом просыпавшийся утром кофе или можно подождать до вечера, разрешать ли Майкен есть на ужин воздушный рис. Ты думаешь, это нормально? Тебе правда нравится этот ковер, ты шутишь? Разногласия о том, в каком темпе идти или какой хлеб покупать в магазине, надо ли открывать еще бутылку вина или нет, обнаруживали все большую пропасть между нами; разногласия не были постоянными, не возникали изо дня в день в определенные часы, хотя в какой-то момент именно так могло показаться.
Наши мнения и расстановка сил менялись в зависимости от ситуации. Один внезапно оказывался в роли самого ответственного, объективного и указывал другому на его несостоятельность, и наоборот. Нас отдаляло друг от друга не различие, а сходство, и это сходство между нами все усиливалось. В конце концов видеть в другом свое собственное отражение стало невыносимо. Даже меняя свою точку зрения на противоположную, ты снова и снова отражался в другом, как в зеркале. Нас будто поразила неизлечимая болезнь, ввергавшая нас во все большее отчаяние.
Однажды на обратном пути с дачи нам пришлось притормозить у обочины. Майкен в шерстяном свитере и шапочке стояла с голой попой и дрожала от холода, пока я вытирала ее влажными салфетками, она только перестала носить подгузники.
— Я же тебе говорила, Майкен, — отчитывала я ее, — как только захочешь писать или какать, сразу скажи. Я же спрашивала, не хочешь ли ты в туалет!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Майкен плакала, но вовсе не потому, что обкакалась, она просто замерзла. В машине спустя какое-то время она вдруг начала петь детскую песенку, словно ничего не произошло, и я не выдержала:
— Майкен, если ты не можешь сказать вовремя, что хочешь в туалет, нам придется снова носить подгузники, — и, сделав паузу, добавила: — А трусики с «Хеллоу, Китти!» придется выбросить, Майкен.
Гейр повернулся и посмотрел на меня.
— Хватит уже! — рявкнул он.
Его тон меня ранил, его слова обнаружили, как все во мне его раздражает, все: мой характер, моя личность.
Но ведь все могло быть наоборот. Точно так же в роли злого родителя мог оказаться он, а я в роли доброго, и в отличие от него я бы попыталась вразумить его по-дружески.
Майкен уснула на заднем сиденье, а мы все переругивались, тихо и неторопливо, устало и равнодушно, делая паузы после каждой реплики, будто мы сдались за уже много лет до этого и теперь спешить было некуда.
Когда мы выходим у рынка, солнце нещадно палит, мама вздрагивает, беспокойно оглядывается на прохладный автобус. Элиза договаривается с Сондре и Майкен, что мы встретимся с ними позже.
— Они пойдут одни? — спрашиваю я.
— Ну что, теперь ты у нас наседка? — смеясь, спрашивает Элиза, и мне в голову приходит мысль: у тебя-то детей трое, а у меня дочь только одна.
Мы передвигаемся вдоль торговых рядов, поделенных на палатки полотнами плотной ткани. Маму никто не торопит, она рассматривает корзинки, вертит их со всех сторон, раздумывает и наконец останавливает свой выбор на двух. Для перчаток и шарфов в прихожей.
Грязно-белый тротуар залит солнцем, тени нигде нет, мы бредем к ресторану, где договорились встретиться с Майкен и Сондре. Мама рассказывает, что однажды имена, которые она дала своим детям, внезапно стали чужими для ее слуха. Моника? Элиза? Кристин? Она вспоминает, как стояла в магазине и раздумывала над тем, почему она нас так назвала. Она ли родила этих детей, дала им эти имена, вырастила их? Да. Она по-птичьи кивает головой.
— Ты прожила долгую жизнь, — замечает Элиза. Мы идем мимо пабов с вывесками на норвежском и шведском и картинками гамбургеров, пиццы и рожков с мороженым.
— Разве не замечательно, что мы здесь? — говорю я.
— Конечно, не только замечательно, еще и чудовищно жарко, — вздыхает мама, вытягивает шею и смотрит на тротуар. — А когда обратный автобус? Я бы хотела отдохнуть перед ужином.
Еще со времен моего детства я помню, как летом мама поднималась к себе и посреди дня укладывалась в постель с мигренью. С каждым годом мама пользовалась этой привилегией все чаще; с одной стороны, она чувствовала себя все хуже и хуже, а с другой — как будто становилась все крепче духом. Чем хуже мама себя чувствовала, тем была веселее. «Я полежу немного, — говорила она, — голова болит просто адски». Тогда, как правило, рядом оказывалась тетя Лив и брала все в свои руки. Прежде чем лечь, мама могла быть угрюмой или строгой, но после решения удалиться в спальню страдальческое и суровое выражение исчезали с ее лица. Перед тем как нас покинуть, она становилась доброжелательной и улыбчивой, почти блаженной. Словно ее желание прилечь сулило нам добро, и мы все должны были порадоваться за нее, словно эта радость нас с ней сближала. А может, она была рада наконец отделаться от всего, от всех нас, и потому, прежде чем исчезнуть, была готова дать нам немного больше, не стеснялась испытываемых облегчения и радости?
Мы уже наелись, а почти на всех тарелках еще осталась еда. Мы сидим в кафе с видом на пристань и рыбацкие лодки.
— О, вот теперь я бы искупалась, — говорит Майкен. — Мама, а ты заметила, что я научилась нырять? Это меня Сондре научил!
— Элиза, — произносит мама.
— Правда? — спрашиваю я. — Он тебя научил?
— Вот здорово! — восклицает Элиза.
— Мне надо было купить себе новый купальник, — продолжает мама. — А то мой нынешний такой унылой расцветки.