Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тюренн, успевший уже вторгнуться в Германию и взять Бонн, спокойно поджидал на выгодных позициях имперскую армию, которая, — ему это было известно, — быстрыми маршами двигалась в прирейнские немецкие земли. Тюренн думал, что идет обычная война, ему и мысли не приходило, какой порыв сейчас окрыляет его давнего соперника. Тюренн готовился к обычному сражению, и когда началось не просто необычное, а необыкновенное, — не сразу понял, что происходит.
Именно потому, что Тюренну хотелось решить дело сразу, одной битвой, австрийский полководец не кинулся с марша в бой, а угрожающим обходом заставил французскую армию сойти с укрепленных высот, втянул в маневрирование — и закружил…
Мир не видел еще действий, подобных тем, что совершали в кампании 1673 года австрийские войска, подгоняемые своим неистовым фельдмаршалом. Это не походило на обычные броски, маневры, удары, уклонения, из тех, что вынашиваются в генеральских умах, обсуждаются и просчитываются штабами, вычерчиваются в разных вариантах стрелками на картах. Это было гениальной импровизацией и вдохновенной игрой.
Так испанский матадор на песке арены играет с быком. То отвлекает его внимание, то дразнит и разъяряет, наносит мелкие раны. Заставляет метаться, терять силы, всё больше и больше подчиняет своей воле. И наконец, испытывая уже почти нежность к обреченному, но всё еще опасному зверю, совершает последний молниеносный выпад смертельным клинком.
Этот последний выпад — наступательный удар, который должен был завершиться разгромом французов, не достиг цели. Тюренна спасло чудо, а вернее, решимость отчаяния. Тюренн понял, что его армию, уже загнанную в ловушку, отрезанную, лишенную провианта и фуража, в случае битвы ждет не просто поражение, а гибель. И судорожным рывком, бросив остатки обоза и тяжелые орудия, французская армия вырвалась из капкана. Голодающая, оборванная, под полившими осенними дождями, оставляя в разоренных ею самой немецких деревнях больных и умирающих, побежала к спасительным переправам через Рейн. Оторвалась, ушла…
Фельдмаршал Монтекукколи возвращался в Вену усталый, но успокоенный, почти довольный. Конечно, жаль было, что французский проказник сумел ускользнуть, но, если подумать, сделано не так уж мало. Тюренн почувствовал его превосходство, а французская сила — подорвана. В следующем году французы уже не сунутся в Германию, будут ждать имперского удара. Он, Монтекукколи, этот удар нанесет, и нанесет, конечно, в Эльзасе. В том самом Эльзасе, что достался Франции по Вестфальскому миру. Всё же, судьба благосклонна к нему. Следующим летом он разобьет Тюренна и возвратит Империи исконно германский Эльзас. А потом — хоть на покой, хоть в могилу.
Но оказалось, он переоценил милость судьбы, и самое тяжкое испытание в жизни ему еще предстояло вынести.
Зимой, на отдыхе, в своем замке вдали от Вены, он получил с обычным курьером императорский указ… Нет, не об отставке. Его просто переводили из действующей армии в резерв, «до особого распоряжения». Главнокомандующим в кампании предстоящего года назначался другой.
Это был удар пострашнее удара той шведской пули, что когда-то в молодости выбила его из седла. Потрясенный, он неподвижно сидел в глубоком кресле. Что там наболтали молодому императору придворные искусники? Сумели убедить, наверное, что фельдмаршал Монтекукколи стар и нерешителен. (Слыханное ли дело: провести целую кампанию в одном маневрировании, без сражения!) Что он бездарно позволил французской армии уйти. Что он вообще уже ни на что не годен и должен дать дорогу более молодым, энергичным. (А Тюренна, говорят, в Париже восхваляют. За то, что спас остатки армии. Тюренну всё на пользу.)
Так или иначе, это было крушение. У фельдмаршала разболелась голова. Гулко, пугающе заколотилось сердце. Он сразу ощутил свой возраст. Почти шестьдесят шесть, мафусаилов век, тем более — для солдата. Вот всё и кончилось. Что ему остается? Только смириться. Смириться и доживать.
И еще — писать книги. Он уже написал несколько. Воспоминания о своих походах, рассуждения о военном искусстве. Может быть, успеет написать еще одну-две. Книги, только книги его и переживут. Ненадолго. На несколько десятилетий, самое большее — веков. Он ведь так и не стал ни Ганнибалом, ни Велизарием, его победы не могут сравниться с Каннами или взятием Рима, близкие потомки еще будут помнить о них, а дальние — забудут наверняка. И мысли его о тактике, стратегии, штурме крепостей тоже устареют. Потому что будущие алхимики изобретут какой-нибудь сверхмощный порох или научатся плавить сверхпрочную сталь.
Пожалуй, только одна его мрачноватая шутка, разлетевшаяся по всей Европе, шутка о том, что «для войны нужны три вещи: во-первых — деньги, во-вторых — деньги и в-третьих — деньги», — будет жить, действительно, вечно. Ее станут повторять и тогда, когда имя автора скроется во тьме прошедших времен. Ибо переменится всё — границы, династии, религии, языки, — и только эти две вещи, ДЕНЬГИ И ВОЙНА, не исчезнут до самого скончания света.
А голова болела нестерпимо. Виски и лоб так ломило, что темнело в глазах. Значит, надо было звать домашнего врача, который пустит ему кровь, а потом трижды в день будет подносить в серебряной рюмочке отмеренную по каплям травяную настойку. Это уже и не старость. Это — умирание.
И вдруг ему пришла мысль, что если предстоящая кампания закончится безрезультатно, если имперская армия — без него — хотя бы не даст себя разбить, его не вернут на службу уже никогда. Но если Тюренн одержит победу в своей лучшей манере… Тогда к нему, полуотставному фельдмаршалу, еще прибегут с поклоном. Его призовут на помощь, осыплют почестями… Так значит, все его надежды спасти остаток жизни, вернуть ей смысл и цель, зависят от успехов Тюренна?!
Старый денщик, встревоженный долгой тишиной в кабинете, осторожно заглянул туда. И ему стало не по себе. Он увидел, что его господин сидит, откинувшись в кресле, смотрит в стену неподвижным взглядом и улыбается.
И всё случилось по его предвидению. Вот она — ранняя весна 1675 года, любезнейшее приглашение к императору. Катилась нелепо-громадная карета, забрызгивая дорожной грязью скакавших рядом гвардейцев в парадной форме. Тянулись за окошком нескончаемые венские предместья: белые домики под красно-черепичными крышами в окружении по-весеннему голых и черных садов.
Он вспомнил, как любил подъезжать к Вене, возвращаясь из походов. Как любил ее вид, открывавшийся с холмов Венского леса, особенно с Каленберга: мощное кольцо крепостных стен с остроугольными выступами бастионов; в центре — тонкий и острый, как рапира, нацеленная в облака, шпиль Южной башни собора Святого Стефана; вокруг него, точно ласточкино гнездо, сплетение тесных улочек Старого города. Ансамбль Хофбурга. Церковь Санкт-Мария-ам-Гештаде.
Ему нравилось зрелище венской толпы, где смешались, кажется, все нации Европы в своих одеяниях — немцы, поляки, венгры, чехи, испанцы, итальянцы, кроаты, греки, даже бородатые русские купцы. Его возбуждали вавилонский разноязыкий говор, спешка и суета столицы мира.
Но сейчас, в дворцовой карете, накануне высшего взлета в своей жизни, он вдруг подумал со странным сожалением, как безлюдно, тихо и спокойно в его замке в сотне верст от Вены. Как тихо и спокойно было еще час назад в его домике в предместье, всего в десятке верст от городской стены. И что-то — на миг — словно воспротивилось в душе торопливому движению, качке, скрипу колес, шлепкам копыт по грязи. Захотелось вернуться к своим книгам и рукописям. Но тут за окнами кареты потемнело — она вкатилась под свод городских ворот…
Леопольд, низенький, полноватый, живой, встретил его на пороге кабинета (высшая честь), взмахом руки остановил попытку приветствия («Вольно, вольно!») и, приговаривая «Ах, как я рад вас видеть!», повел к своему рабочему столу.
Шагая за ним, великан-фельдмаршал поглядывал сверху то на бледную лысину императора, окруженную венчиком рыжеватых волос (в свои тридцать пять Леопольд уже обрюзг и оплешивел), то на обстановку кабинета. Дубовые полки, шедшие вдоль стен в несколько ярусов, были заняты не только множеством книг. Там стояли микроскопы, чучела диковинных пестрых птиц, должно быть, американских или африканских, искрящиеся на изломах куски минералов, стеклянные банки, залитые спиртом, где плавали не то ящерицы, не то хвостатые уродцы. В центре кабинета стоял огромный медный, гравированный глобус, а возле окна — телескоп на высокой подставке. Веяние времени. Прежний император сочинял музыкальные пьесы, а нынешний — покровительствовал изучению природы, собирался создать академию наук наподобие английского королевского общества. Причуды властителей тоже следуют за модой.
Леопольд сел и указал ему на кресло перед столом. На столе была развернута карта. Взгляд фельдмаршала скользнул по ней: «Эльзас. Ну, конечно…»