Надежда - Андре Мальро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И ведь придется заблаговременно учить заново людей, как жить…
Он думал об Альвеаре.
— Для меня быть человеком не означает быть хорошим коммунистом; для христианина быть человеком означало быть хорошим христианином, и это наводит меня на опасения.
— Вопрос немаловажный, мой добрый друг, по сути, это вопрос о том, быть или не быть цивилизации. Долгое время мудрец — возьмем именно это слово, мудрец, — признавался более или менее открыто высшим типом европейца. Интеллектуалы были духовенством в мире, где политики составляли аристократию — незапятнанную либо запятнанную. Духовенством, права которого не оспаривались. Именно они, и никто другой: Мигель[119], а не Альфонс XIII, более того, Мигель, а не епископ, должны были учить людей, как жить. И вот политические главари притязают на руководство духовной жизнью. Когда Мигель выступает против Франко — а вчера он выступал против нас, — когда Томас Манн выступает против Гитлера, Андре Жид[120] — против Сталина, Ферреро[121] — против Муссолини, то в этой борьбе враждующие стороны оспаривают право друг друга на власть.
Улица пошла наискосок, и над невидимым пожарищем, оставшимся на месте «Савоя», светился большой кусок неба.
— Уж скорее Борджезе[122], чем Ферреро, — проговорил Скали, подняв в темноте указательный палец. — На мой взгляд, все это крутится вокруг пресловутой и абсурдной идеи тотальности. Интеллектуалы на ней помешаны; в двадцатом веке понятие «тоталитарная цивилизация» лишено смысла; это все равно что сказать: армия — тоталитарная цивилизация. На самом деле единственный, кто ищет истинную тотальность, — это как раз интеллектуал.
— И может статься, лишь он один в ней и нуждается, мой добрый друг. Весь конец девятнадцатого века был бездейственным; сейчас явно создается впечатление, что новая Европа строится на действии. Отсюда неизбежность различий.
— С этой точки зрения для интеллектуала политический руководитель не может не быть самозванцем, поскольку он учит решать проблемы, не ставя их.
Они проходили в полосе тени, которую отбрасывал уцелевший дом. Красное пятнышко раскуренной трубки описало дугу, словно Гарсиа хотел сказать: это заведет нас слишком далеко. В нынешний приезд Скали чувствовал, что Гарсиа во власти какого-то беспокойства, непривычного для этого крепкого майора с заостренными ушами.
— Скажите, майор, как, на ваш взгляд, человек может распорядиться своей жизнью лучше всего?
Звяканье санитарной машины приближалось на полной скорости, словно сигнал тревоги, потом обогнало их и смолкло. Гарсиа ответил не сразу:
— Претворить в сознание как можно более разносторонний опыт, мой добрый друг.
Они проходили мимо кинематографа, стоявшего на углу двух улиц. В здание попала авиаторпеда, которая обрушила сверху донизу стену, выходившую на ту из улиц, что была поуже. Люди из санслужбы обшаривали развалины, светя электрическими фонариками, — искали пострадавших. В зимнем вечере знобко позвякивал колокольчик, словно сзывая людей посмотреть на поиски погибших, и, доносясь из-за почти целого фасада, звук этот напоминал звонок, который, возвещая начало сеанса, сзывал людей погрезить.
Гарсиа думал об Эрнандесе. И сейчас, когда у него на глазах разбушевался мадридский пожар, он с тоской, которую испытываешь при виде душевнобольных, ощущал, до какой степени похожи одна на другую людские драмы, и им не вырваться из тесного заколдованного круга.
— Дело революции — разрешить проблемы революции, а не наши личные. Наши проблемы зависят только от нас. Если бы не так много русских писателей эмигрировало вместе с белыми, отношения между писателями и советской властью, может быть, сложились бы по-другому. Мигель постарался прожить как можно лучше (я хочу сказать — как можно благороднее) в монархической Испании, которую ненавидел. Он постарался бы прожить как можно лучше и в обществе, организованном не так скверно. Возможно, ему пришлось бы трудно. Никакое государство, никакая социальная структура не формирует ни благородный характер, ни достоинство духа; самое большее, на что мы можем надеяться, — это на благоприятные условия. Уже немало…
— Вы же знаете, партийцы как раз на это и притязают…
— То, на что притязает в этой области какая бы то ни было партия, доказывает лишь ум или глупость ее пропагандистов. Меня интересует, что партия делает. Почему вы здесь?
Скали остановился, удивляясь, что не может ответить с ходу, приподнял пальцем кончик носа, как всегда, когда задумывался.
— Я-то надел эту форму не потому, что ожидаю от народного фронта особого благородства в управлении страной, я надел эту форму потому, что хочу, чтобы изменились условия жизни испанских крестьян.
Скали пришел на ум довод Альвеара, и он повторил этот довод:
— Что, если во имя их экономического освобождения вы создадите государство, которое поработит их политически?
— Что ж, поскольку никто не может быть уверен в том, что не запятнает себя в будущем, остается дать волю фашистам.
Раз уж мы одного мнения по решающему пункту, а именно: мы за активное сопротивление, то сопротивление претворяется в действие, оно налагает на вас обязательства, как всякое действие, как всякий выбор. И в сопротивлении как таковом уже заложены все роковые повороты судеб. В некоторых случаях этот выбор — трагический выбор, и он всегда трагичен для интеллектуала, особенно же для человека искусства. Ну и что? Следовало сидеть сложа руки? Для человека мыслящего революция трагична. Но для такого человека жизнь тоже трагична. И если он делает ставку на революцию лишь для того, чтобы избавиться от собственной трагедии, он мыслит превратно, вот и все. Почти все вопросы, которые вы ставите, я уже слышал от одного человека, вы, может быть, знали его — от капитана Эрнандеса. Они, впрочем, привели его к гибели. Нет пятидесяти способов вести бой, есть лишь один — победить. Ни революция, ни война не состоят в том, чтобы нравиться самому себе!
Кто-то из писателей сказал: «Я населен трупами, как старое кладбище…» Вот уже четыре месяца, как мы населены трупами, Скали, трупы и трупы вдоль дороги, ведущей от этики к политике. Между всяким человеком, который действует, и условиями, в которых он действует, разыгрывается рукопашная (я имею в виду действие, ведущее к победе, заметьте, а не действие, ведущее к утрате того, что мы хотим спасти). Тут все дело в фактической стороне и в… таланте, если можно так выразиться, тут обсуждать нечего. Рукопашная, — повторил он, словно обращаясь к собственной трубке.
Скали вспомнилось, как самолет Марчелино сражался с охватившим его огнем.
— Существуют справедливые войны, наша в данный момент, — продолжал Гарсиа, — не существует справедливых армий. И когда интеллектуал, человек, дело которого — мыслить, вдруг заявляет, подобно Мигелю: я расстаюсь с вами, поскольку вы не блюдете справедливость, я считаю, что это безнравственно, мой добрый друг! Существует политика справедливости, но справедливой партии не существует.
— Вот дверь, открытая для любых махинаций…
— Всякая дверь открыта для тех, кто намерен ее высадить. Достоинство жизни подвластно тем же законам, что и достоинство духа. Порукой за политику в области духа, проводимую народным правительством, служат не теории наши, а наше присутствие здесь и в этот миг. Этика нашего правительства зависит от нашего рвения, от нашей самоотверженности. Духовная жизнь в Испании станет не таинственной потребностью неведомо в чем, она станет тем, чем мы ее сделаем.
Неподалеку от них занялся новый пожар.
— Мой добрый друг, — сказал Гарсиа иронически, — освобождение пролетариата будет делом рук самих трудящихся.
Глава тринадцатаяПожарные, которые на своих лестницах застыли в неподвижности, как наводчики, направив кипящие струи в пламя, охватившее «Савой», внезапно вздрогнули, шланги у них в руках дернулись, как удилища У рыбаков в момент подсечки. И само пламя на миг стало неподвижным: где-то сзади с грохотом взорвалась фугасная бомба.
«Они успевают поджигать быстрей, чем мы успеваем гасить», — подумал Мерсери.
Раньше он полагал, что сможет быть полезным Испании в качестве советника, а то и полководца; после взятия мыловаренного завода он снова стал начальником пожарной команды. И никогда еще он не был так полезен. И никогда еще его так не любили. И никогда на фронте ему не случалось вести с врагом такие схватки, как та, которую он вел вот уже двадцать часов. «Огонь лицемерен, — говорил он, — но когда есть сноровка, не правда ли…» — и слегка подкручивал ус. В противопожарной робе он с тротуара напротив вглядывался в скопления огненных языков, как в скопления противника во время атаки. Груды углей снова и снова занимались пламенем: кальциевые зажигательные сегменты было невозможно погасить. И все-таки очаг справа был, бесспорно, потушен, над ним по ветру, который дул со стороны Сьерры, стлались густые белые дымки, подрумяненные отсветами пожара.