Чуть позже зажглись фонари - Мария Степановна Бушуева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако, хотя наши жизни протекали тогда в разных возрастных ареалах, не имевших точек соприкосновения, его семья существовала в пространстве нашего дома – как бы виртуально, виртуальность была еще докомпьютерной, что не меняло ее сущности: человека знаешь, слышишь о нем, но в реальности ты с ним не встречался. Так и семья моего будущего мужа иногда возникала на прозрачном полотне дня – например, упоминанием бабушки, что вышла новая книга писателя Сапожникова, который живет недалеко от нас, в деревянном собственном доме; бабушка произносила все это с такой интонацией, что я воспринимала и самого писателя Сапожникова, и его деревянный дом, как факты заведомо отрицательные: ведь мы жили в маленькой отдельной квартире, и это было как бы правильно. И сам Сапожников, иногда одним бабушкиным словесным росчерком возникавший и тут же исчезавший в воздухе нашего дома, мне не нравился. Он был как его фамилия. Груб и прост.
Это значительно позже возникнет в моей жизни скромный, добрый и мудрый сосед по даче, глубокий старик, бывший сапожник, до самого конца своей долгой и достойной жизни изготовлявший мягкие войлочные домашние тапочки, а потом культурологически откликнется ему Якоб Бёме… Бабушка моя и к Бёме бы относилась отрицательно: философ обязан быть философом, а не обувь ремонтировать, сказала бы она ему, но, возможно, бабушке просто стало бы обидно за Плутарха, в честь которого ее дед назвал своего сына, ее отца, окрестив, однако, как Пантелеймона.
Как-то бабушка мимоходом за обедом сообщила, что про старика Сапожникова ходит слух, что он стал придерживаться какой-то нелепой диеты – ест одну траву, а Евгения Леонардовна вообще называет все их семейство странным. И правда, разве публичный человек имеет право быть одиозной фигурой?
Я сразу представила этого Слуха – тощего субъекта с маленькой узкой сухой головой, который шагает на ходульных ногах от дома к дому.
* * *
Евгения Леонардовна, дама с фигурой в форме гитары, имела репутацию известного искусствоведа и числилась в хороших знакомых моей бабушки. Именно она произнесла итоговую фразу: ваша дочь, Антонина Плутарховна, с таким поразительным меццо-сопрано должна была гастролировать по всему миру, а вы – лично вы! – закопали талант своей дочери в землю.
Она сама потеряла единственную дочь, но винила во всем ее молодого шального мужа, любителя розыгрышей и водки, который не заметил, напившись в компании у костерка, что его жена пропала. Алтайские реки бурные – она пошла в темноте купаться и ее унесло течением.
Дед Арсений был прав: моей бабушке очень нравилось, как гордо и мужественно несет Евгения Леонардовна свое горе.
– Вы – лично вы! – закопали талант своей дочери в землю.
Услышав этот приговор из-за двери своей комнаты, я ощутила кожей колкое и ледяное дуновение ужаса перед нескончаемой и непреодолимой властью бабушки. Ужаса – без примеси удивления: бабушка и мои сокровища закопала во дворе! И наверное, в ту же яму засунула и мамин талант. Я представила его в виде волшебного кольца.
– А внучка? Поет? – Евгения Леонардовна спрашивала обо мне, и я за дверью замерла от предчувствия, что сейчас услышу что-то для себя очень страшное.
– Нет. Она в ту породу («ту», разумеется, подразумевало никчемность). Всем Кургановым медведь на ухо наступил.
Медведь! Я знала его: он приходил за мной ночью, когда я болела воспалением легких, и хотел забрать. Но добрая фея прогнала его и дала мне совет, как обмануть медведя: нужно носить лохматую кофту, сказала она (у меня была такая, из-за цвета я звала ее «лиловкой»), медведь примет в ней тебя за медвежонка и не тронет.
– Это не девочка, – возмущалась бабушка. – Вместо красивых платьев она требует только свою полинялую «лиловку».
Кофта спасала от медведя, но образ медвежонка, в который я спряталась, вызывал другое опасение: каким-то образом я уже узнала, возможно, из книжек, что медведи живут меньше людей, и мне необходимо было теперь совершенно точно знать, в какой год своей жизни я должна буду срочно сбросить медвежье обличье, чтобы выжить уже как человек.
И вечерами, когда страхи сгущались и повисали надо мной, навязчиво жужжа, словно черные мухи, я подходила к бабушке и задавала свой тайный и главный вопрос:
– Сколько лет живет медведь?
– Лет тридцать, наверное, – отмахивалась бабушка, иногда удивленно прибавив: – Ты в сотый раз спрашиваешь!
Итак, на зеленой лесной поляне рядком лежат все Кургановы: мой папа, бабушка Курганова, брат моего папы, то есть мой дядя, и моя старшая сестра по отцу Алена. И медведь, проходя, топчется у каждого на ухе, старательно вдавливая когтистой лапой уши Кургановых в траву…
Евгения Леонардовна ошиблась только в одном: бабушка закопала в землю не талант своей дочери, а свою дочь вместе с ее вокальным талантом. Моя мама погибла, когда мне было одиннадцать лет.
– Твоя мама пренебрегла своим даром сама, бросив его под ноги любимому мужчине, твоему хромому отцу, да еще алиментщику, у него дочь была от первой жены, кинула свой талант прямо на порог обычной семейной жизни, и его растоптали. Я уговаривала ее, не выходи за него, тебе замуж рано. И он тебе не пара, он чудак-человек, он смешон! А тебе нужно учиться вокалу. И необходим не клоун, а мужчина-поддержка, который бы не только оценил твой дар, но помог бы тебе сделать сценическую карьеру. В день свадьбы умоляла ее: откажись! Ты загубишь свою жизнь. Но твоя мама сказала: нет.
И когда она ушла из консерватории, у меня помимо воли вырвалось: я тебя проклинаю.
Господи! Я прокляла свою дочь!
Но одно меня утешает: я всегда знала – мне суждено похоронить свою дочь. С самого раннего детства моими любимыми сказками были андерсеновские «Русалочка» и «Мать». Русалочка отдает свой голос за любовь – как твоя мама! А во второй сказке умирает ребенок, и утешением матери служит предсказание, что жизнь его была бы полна мучений… Так и я утешаю себя: Лера хоть немного счастья в жизни, но увидела, а кто знает, что ее ждало бы дальше с таким недотепой-мужем?
Бабушка достала папиросу.
– Русалочка и я… Ведь меня звали в театр, но родилась Лера. Выходит, что, родив, я умерла.
Все бабушкины излияния слушать было мне тяжело, но она исповедовалась мне как дневнику. Еще мучительнее было не верить некоторым бабушкиным выводам, ведь, пока я не получила письмо от деда Арсения, я часто думала, что жизнь моей мамы, не разведи моих родителей две невзлюбившие друг друга старухи – свекровь и теща, была бы вполне счастливой: да, она пожертвовала бы талантом, отдала мужу, а не сцене свой глубокий, фиолетовый голос всего лишь ради семейного тихого счастья – собирания грибов, покупки мебели, поездок с двумя детьми и мужем на море, праздников, проводимых с одной и той же компанией верных друзей, но ни разу бы не пожалела об этом, ей вполне бы хватило пения дома, а рукоплещущий зал заменила бы ей гордая и восхищенная улыбка любимого мужа…
И мой отец был против пения