Весь этот рок-н-ролл - Михаил Липскеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И так текли недолгие часы моего пути в город Замудонск-Тверской. И вот уже замелькали (красивое слово «замелькали», интересно, я сам его придумал, или оно уже где-то было?) станции Подзамудонья. Князь облачился в очень корректную тройку брательников Кармани. Торчащий из стены купе «фак» улетел в служебное купе, а обеих Мелани, как Премудрую, так и Прекрасную, князь за ненадобностью выкинул в окно, в набежавшее лобовое стекло встречного поезда «Санкт-Замудонск – Замудонск-Столичный». От изумления встречный соскочил с колес, хильнул через лес и дол, видений полный, и вместо родного Ленинградского вокзала прибыл на родственный Ярославский. Где его встречали люди в штатском. (Я ни на что не намекаю, просто фиксирую, что прибывший из Санкт-Замудонска поезд встречали ожидавшие поезд из Воркуты люди в штатском. До чего ж закромешили людей, что при слове «в штатском» они начинают орать: «За что, начальник?!» и тут же протягивают руки для наручников.)
Вот ведь, как накаркал, князя по прибытии встречал «Форд-Фокус» с людьми в штатском, которые заломали князя и похотели нацепить на него наручники. Но у них не сложилось. Ибо крайне трудно непривычным людям надеть наручники на трехногого пса.
Линия Джема Моррисона
Так, открываем первую страничку. Что-то на ней вырисовывается. Какая-то странная улочка в каком-то абсолютно незнакомом мне городе. И улочка ведет в гору с улочки или улицы (за давностью лет не могу припомнить ее размеры) под названием Подгорная, что в городе Замудонск-Сибирский, на которой я обретаюсь с мамой Руфью Моррисон, бабушкой Кэтти и сестрой ея Фанни (которую увековечит под именем Фанни Михайловны в романе «Черный квадрат» некий литератор Михаил Липскеров, каким-то образом нелегально вторгшийся в родовую память семейства Моррисонов) в подвале дома, куда нас поселили при явном неудовольствии постоянных обитателей дома в ноябре одна тысяча девятьсот сорок первого года. Мама моя устроилась на работу в ОРС (для непосвященных – отдел рабочего снабжения). А меня пристроили в детский сад при ОРСе, по тем временам бесплатный, чтобы детишки могли как-то питаться и вернувшиеся с фронта отцы увидели их живыми. Потому что у мамы моей была карточка служащей, а у меня и бабок, как вы понимаете, карточки иждивенцев. А это совсем не тот паек. А папа мой, Фред Моррисон, на фронте куда-то запропастился вместе со своим театром «Огонек», денежную составляющую его аттестата отменили, и нам жилось не сказать чтобы привольно и сытно. То есть оладьи из картофельных очисток были весьма хороши на вкус. Но их было мало. К тому же из детского сада меня отчислили года через полтора, когда кто-то стукнул о наличии в доме двух бабок, которые могли осуществлять за мной соответствующий пригляд. Правда, на мой детский несовершенный взгляд, две бабки не были равноценной заменой одному детсадовскому обеду. Но тут в июле, аккурат к моему четырехлетию, подоспела американская помощь. В подвал дома на Подгорной улице она пришла в виде детских сандалий тридцать шестого размера, неадекватного размерам моей ноги. Поэтому носить их я не мог, за что всегда не очень хорошо относился к американцам. Но к сандалиям прилагались гольфы с ремнем и ковбойка с воротником, кончики которого по непонятным мне соображениям крепились к основному телу ковбойки. При дефиците пуговиц в суровое военное время это казалось крайне непрагматичным. Но потом я решил, что пуговицы несут в себе какое-то эстетическое начало, придают ковбойке, и без того нарывающейся на то, чтобы ее носителю начистили рожу, совершенно уж вызывающий, непристойный для взгляда сибирского обитателя вид. Позже, в послевоенные годы, когда мы вернулись из эвакуации в Замудонск-Столичный, в магазинах Советского Союза появились самостоятельные шляпные магазины, в коих, помимо шляп, продавались кепки-восьмиклинки с пупочкой, весьма напоминающей те ковбоечные пуговицы и якобы скрепляющей все восемь клиньев, из коих состояла кепка-восьмиклинка. Но годы, как я уже говорил, были послевоенные, суровые, и нефункциональная красота в виде пупочки, которую низовая культура именовала «иждивенцем», скусывалась через минуту после покупки кепки. И должен вам заметить, что оправдать перед семьей исчезновение пупочки было довольно трудновато. А несколько подросши, году в пятьдесят втором, я приобрел у дяди Алана в Столешниковом переулке под аркой дома № 8 ворсистую кепку со скрытым швом ото лба до затылка. А когда шов при помощи бритвенного лезвия «Нева» подвергался вскрытию, то образовывался разрез, который не очень романтично назывался «пи…дой». В таких кепках мы ходили на танцы. Плюс синий прорезиненный плащ с белым шелковым шарфом и клеши поверх белых спортивных тапочек, освеженных зубным порошком. Я вам скажу!
Но расстанемся с воспоминаниями о будущем и возвернемся к записной книжке, на которой запечатлен я, Джем Моррисон, идущий…
И вот как-то в жаркий июльский полдень, нет, в жаркое июльское утро я, истомившись от скуки, пытаясь разобраться в споре бабушек на смеси идиш и французского, чтобы ребенок не понял (как будто бы я понял, если бы они спорили только на идиш или только на французском), решил отправиться в детский сад, из коего был отчислен, чтобы на голубом глазу получить вроде бы забытый обед (не выгонят же ребенка), а вернувшись, съесть еще и домашний.
Я шел по пыльной улице, юный, независимый и красивый. У меня были большие печальные (отнюдь не голубые) глаза, говорящие не о сегодняшней печали по чему-то сегодняшнему, конкретному, а о более протяженной во времени – как назад, так и в сомнительное будущее. И у каждого, кто замечал в моих глазах эту печаль, появлялось инстинктивное желание дать хотя бы в один из этих безмерно печальных глаз, чтобы никогда-никогда не видеть этой тянущейся печали. А раз желание дать в глаз зародилось, то оно требовало дальнейшего развития – как эмбрион, образовавшийся в момент взрыва яйцеклетки, сдетонировавшей от прорвавшегося сперматозоида, мгновенно начинает расти, развиваться, заполняет собой всю матку и, наконец, вываливается наружу со счастливым плачем освобождения. Так что отказаться от желания дать в глаз было практически невмочь. Как невмочь бывает пересилить беду. Как невмочь подступает отчаяние. А синего троллейбуса нет как нет. Вот и получаем на выходе еврейского ребенка с подбитым глазом. Но с белокурыми кудрями (не русыми, а белокурыми, а это совсем другое дело), которые бабушки Кэтти и Фанни спасали от вшей с помощью керосина, уменьшая и без того скудное освещение подвала дома на улице Подгорной. Эти белокурые кудри перейдут потом по наследству к моему младшему сыну Алексу, от которых с его двухлетнего возраста будет находиться в предоргазменном состоянии женский коллектив одной из уважаемых газет. А так как ребенок в возрасте двух лет перевести «пред» в «после» не в состоянии, то в женском коллективе одной из уважаемых газет возникали случайные связи, чтобы восстановить гормональный баланс в женском коллективе одной из уважаемых газет.
Но это будет потом, а сейчас белокурые (не русые) кудри безраздельно принадлежали мне. И сочетание – вневременная печаль, белокурые кудри, ковбойка с воротником на пуговичках, гольфы и сандалии тридцать шестого размера в руках, чтобы не набить волдыри на кости повыше пятки и чтобы не потерять блеск в придорожной пыли, – и вот это сочетание обеспечило мне синяки под обоими глазами уже через тридцать – сорок метров от дома. (Может быть, метров было и больше, но в четыре года я умел считать только до сорока.) Вооруженный двумя синяками, я поднялся по деревянной лестнице с Подгорной улицы на Нагорную, где в тридцати – сорока метрах (а может быть, больше) находился обед. Мой вид вызывал у встречных людей сожаление, так как свободного места под глазами уже не оставалось. Конечно, не возбранялось и по зубам, но они выпали самостоятельно, а нарождающийся коренной еще не заслужил, чтобы по нему давали. К тому же существовало выражение «дать по зубам», а не «по зубу», и нарушение вековых традиций в гражданском обществе не поощрялось. Вот «дать в лоб!»… Ну что ж…
Около дверей детского сада я надел сандалии. И облаченный в американскую помощь и отечественные бланши под глазами явился пред светлые очи (чисто литературное выражение, потому что они были не светлые) воспитательницы младшей группы Пэгги. Она тоже была в американской помощи: белых кружевных панталонах с бантиками, которые ненавязчиво просвечивали (чтобы бантики были видны, а то как же возможно, чтобы такие бантики только для внутреннего демонстрирования, а не всему населению Нагорной улицы) через длинное шелковое платье голубого цвета.
А на ногах Пэгги были сбитые вусмерть танкетки с пятью-шестью слоями набоек. Стало быть, американская помощь была не безгранична. И на обувь всему советскому народу ее не хватило. А размер ноги у Пэгги был тридцать седьмой. Что она мне и заявила после примерки. Но, мол, в тесноте, да не в обиде. Понимаете, товарищи, ситуация была проста до чрезвычайности и не предполагала широкой вариативности. Но нельзя сказать, чтобы выбора совсем уже не было. Суп! Грибной! С картошкой! И перловкой! И, самое главное, без лука! Больше, чем вареный лук, я не люблю только рыбий жир. А где, поинтересуетесь вы, брался лук для супа? Вопрос праздный в военное время в гражданском окружении. Он плавал в полулитровой банке, чтобы в любое время года вышвыривать из своего нутра бледно-зеленые стрелки чистейшего витамина. Который потребен детям воспитателей, нянечек, а в случае случая им было очень даже неплохо закусить стакан «сучка». А то без стакана «сучка» было как-то неловко отдаваться какому-нибудь жирному белобилетнику из роно, когда муж… А куда денешься… Карточка служащего. Не буду объяснять вам, что это такое. Кто-нибудь в семье вашей еще помнит. Ведь и двадцати лет не прошло… И конечно, грешно тратить репчатого отца лука зеленого на приправу детям эвакуированных.