Гитлер был моим другом. Воспоминания личного фотографа фюрера. 1920-1945 - Генрих Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На книжных полках стояли многочисленные книги по живописи, и Гитлер с удивлением замер перед ними.
– Когда-то я решил стать художником и одно время учился в академии у профессора Генриха Книрра, – объяснил я. – К сожалению, отец имел насчет меня другие планы и настоял, чтобы я выучился профессии фотографа и тем обеспечил себе возможность продолжить семейное дело. Мой старик говорил, лучше хороший фотограф, чем плохой художник.
– Мне тоже не суждено было стать художником, – печально улыбаясь, ответил Гитлер.
Какое-то время мы беседовали об искусстве, и, так как Гитлер все больше и больше увлекался, я набрался мужества, чтобы сменить тему разговора.
– Дитрих Эккарт недавно объяснил мне причины, по которым вы не хотите фотографироваться, – сказал я, – и в какой-то степени я их вполне понимаю. Но вы отклонили предложение на двадцать тысяч долларов, у меня это в голове не укладывается.
– Я в принципе никогда не принимаю предложений, – подчеркнуто возразил он. – Я предъявляю требования. И это, прошу заметить, тщательно продуманные требования. Не забывайте, мир очень велик. Задумайтесь, что значит для газетного концерна получить эксклюзивные права на опубликование моих фотографий в тысячах газет по всему миру, и вы поймете, что мое требование тридцати тысяч долларов – это сущий пустяк. Тот, кто сразу же принимает предложение, попросту теряет лицо, как говорят китайцы. – В его голосе послышались презрительные нотки. – Посмотрите на наших теперешних политиков, – продолжал он. – Они непрерывно находятся в состоянии компромисса, и в итоге когда-нибудь они все плохо кончат. Запомните мои слова – я сброшу с политической сцены всех этих продажных господ, любителей заключать пакты. Я…
Голос Гитлера загремел, словно он говорил с трибуны. Гул разговора, доносившийся до нас из соседней комнаты, внезапно смолк; гостям показалось, что мы с Гитлером ссоримся, да и меня этот неожиданный порыв порядком смутил. Должно быть, он заметил, что мне не по себе, поскольку перестал кричать и через минуту продолжал спокойным, самым обычным тоном:
– Я не могу сказать вам, когда разрешу себя фотографировать, но вот что я вам обещаю, герр Гофман, – когда это случится, вы получите разрешение на первые же снимки.
Гитлер протянул руку, и я крепко пожал ее.
– Однако вынужден просить вас, – прибавил он, – отныне воздерживаться от попыток сфотографировать меня без моего разрешения.
В эту минуту вошел посыльный и протянул мне отпечаток и фотопластинку. Дело в том, что еще раньше я тайком установил фотокамеру в подходящем месте и снял Гитлера. Я объяснил ему это и добавил, что дал своему помощнику указание сразу же проявить пластинку.
Гитлер вопросительно посмотрел сначала на отпечаток, потом на меня.
Я поднял пластинку к свету.
– Да, верно, это негатив. Взгляните сами, – сказал я.
– Недодержанный, – сказал Гитлер.
– Но достаточно хороший, чтобы вышел отличный отпечаток, то есть… был достаточно хорош…
С этими словами я разбил пластинку о край стола. Гитлер изумленно посмотрел на меня.
– Уговор дороже денег, – заверил я его. – И пока вы сами меня не попросите, я вас фотографировать не буду.
– Герр Гофман, вы мне нравитесь! Могу я к вам заглядывать почаще?
В его голосе звучала неподдельная искренность, и я от души ответил, что мои двери всегда для него открыты. Гитлер сдержал слово и с того дня стал частым гостем в нашем доме.
Мы с женой сразу же ощутили личную притягательность этого человека и абсолютную искренность его убеждений. Для меня с моим легкомыслием большее значение имела сама его личность, его обаятельные манеры, скромная наружность, привычка наслаждаться непритязательными удовольствиями и, быть может, больше всего его страстная преданность искусству и понимание его, в то время как моя более серьезная жена загорелась его политическими теориями и планами и очень скоро превратилась в горячего сторонника партии.
В 20-х годах важную роль в повседневной жизни Адольфа Гитлера играли кофейни – вероятно, эту привычку он приобрел во время долгого пребывания в Вене, где все вращается вокруг кафе.
В Мюнхене у него было три любимых заведения: кафе «Вайханд» неподалеку от Народного театра, чайная «Карлтон» на Бриннерштрассе, место встреч элиты, и кафе «Хек» на Галериенштрассе, облюбованное известными людьми из художественного мира.
Больше всего он любил ходить в кафе «Хек», устраивался там в уединенном уголке длинного, узкого зала (за ним был закреплен постоянный столик), откуда мог видеть все кафе, оставаясь в полной безопасности, поскольку за спиной у него никого не было.
Здесь он наслаждался артистической атмосферой. Он хотел стать художником, но пожертвовал этим стремлением ради своего предназначения, в котором был убежден, как и в том, что, если только он сумеет претворить в жизнь свои политические планы, они принесут спасение его стране; и ради этого ни одна жертва не казалась ему слишком большой. Поэтому кафе было для него оазисом, местом блаженного отдыха, где он на краткий миг скрывался от политических волнений. В личных отношениях с людьми он был довольно одинок, а потому с удовольствием откликался на частые приглашения посетить наш скромный, но вместе с тем очень уютный дом, где я собрал неплохую коллекцию картин, многие из которых подарили мне друзья-художники, где царила беззаботная богемная атмосфера и часто бывали гости из художественных кругов.
В те первые, ранние годы нашей дружбы с Гитлером моя жена, хоть и была горячей сторонницей его партийной политики, все же обижалась на меня, что я втягиваю его в нашу личную жизнь. Наша дочь взрослела, приближаясь к школьному возрасту, а наш сын Генрих, родившийся в 1916 году, быстро рос и вскоре должен был вступить в те лета, когда постоянное присутствие отца и общение с ним могло сыграть решающую роль в формировании его характера. Но я думаю, что ее раздражал не сам факт присутствия Гитлера в нашей личной жизни, а его совершенная нелогичность. Если б я был фанатичным приверженцем партии, она вполне бы меня поняла; но она чувствовала, что я разрушаю наш домашний уклад и, возможно, ставлю под угрозу собственную карьеру только ради того, чтобы потакать своему капризу и предаваться приятному общению с очередной родственной душой, которых, знает бог, уже было достаточно в числе наших друзей.
Что до меня, то я все это сознавал, хотя меня непреодолимо влекло к моему другу. Я знал, что он питает ко мне искренние чувства, и понимал, как он одинок и как важна была для него эта дружба, этот шанс оказаться в совершенно иной обстановке.
Мы собрали вокруг себя широкий круг друзей: художников, музыкантов, писателей, актеров, и они по-прежнему составляли центр нашего общения. Мы свободно давали – и посещали – приемы, но не в атмосфере показного расточительства, а беззаботного товарищества.
В 1923 году Гитлер стал очень активен. Каждый день росло число его приверженцев, политическое движение Гитлера начали принимать всерьез и бояться его.
Одной из самых выдающихся фигур в кругу его повседневного общения был капитан Рём, знавший Гитлера еще в бытность его офицером «политического просвещения», и фамильярно обращавшийся к нему на «ты». Как только вы привыкали и переставали обращать внимание на зловещие шрамы, обезображивавшие его лицо, – последствия полученного на войне тяжелого ранения, – Рём оказывался приятным и интересным собеседником.
В то время он подвергался сильным нападкам левацкой прессы по причине своей прискорбной слабости; однако для Гитлера это не имело никакого значения.
– У такого человека, как Рём, – сказал он мне, – долго прожившего в тропиках, эта болезнь – ибо я предпочитаю считать его пристрастие болезнью – заслуживает особого внимания. Рём с его связями в армии очень ценный человек для партии, и, пока он не болтает лишнего, его личная жизнь меня совершенно не интересует. Мне и в голову никогда не придет упрекать его или принимать к нему какие-то меры.
Другой заметной фигурой нашего круга был профессор Штемпфль, в прошлом иезуит и священник. Сначала Гитлер относился к нему подозрительно и думал, что он шпионит в пользу церковной партии. Но постепенно профессор заслужил полное его доверие, и, между прочим, именно он часто советовал Гитлеру проявлять умеренность.
27 января 1923 года я наблюдал, как сотни штурмовиков проходили строем по Марсову полю и получали из рук Гитлера четыре штандарта, которые он придумал сам. После парада колонны промаршировали по городу. Люди косо смотрели на них, зная, что они полностью преданы Гитлеру, но никто не смел бросить им вызов.
В последующие недели стало очевидно, что между правительством Баварии, коммунистами и Гитлером разгораются нешуточные страсти.
Весь апрель ходили настойчивые слухи о том, что коммунистическая партия намерена превратить традиционную первомайскую демонстрацию в государственный переворот и захватить власть. Гитлер, со своей стороны, был убежден, что коммунисты в первую очередь нападут на его штурмовиков и попытаются разгромить их. В связи с этим он тайно созвал в Мюнхен как можно больше сторонников со всей Баварии. Первого мая ситуация в городе достигла крайней точки накала. Правительство санкционировало массовый митинг и шествие красных на Терезиенвизе, знаменитой площади в центре Мюнхена и месте проведения ежегодного Октоберфеста, но только при условии, что все мероприятия не выйдут за пределы указанной площади. Тем временем гитлеровские части СА, вооруженные винтовками, легкими и тяжелыми пулеметами (полученными, по словам Рёма, от вермахта), стекались на Обервизенфельд, аэродром в ближайшем пригороде, который быстро приобретал сходство с огромным военным лагерем.