На пустом месте - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я так и слышу, как взвизгнул от восторга Кольцов, получив такой материал, такую фактуру: как бы мало ни был мне симпатичен тот или иной коллега, от профессиональной солидарности никуда не деться. Естественно, архивариуса Варвия Гизеля тут же переделали в Варвия Мигунова, рыжего журналиста Вакельберга обозвали Берлогой, действие перенесли из Сан-Риоля в Златогорск (обоих, конечно, не существует, но согласитесь, что допускать существование Сан-Риоля как-то приятнее, нежели предполагать бытование Златогорска)… Последний «Огонек» за 1926 год анонсировал будущий роман, названный «Большие пожары», и поместил на обложке портреты двадцати пяти согласившихся писателей (некоторые потом продинамили редакцию и были спешно заменены). И с первого номера двадцать седьмого года понеслось.
Я тоже немножко писатель и не стану сразу рассказывать, как пошло дело и что случилось с таинственными златогорскими бабочками. Я хочу, чтобы вы вместе со мной погрузились в подшивку тогдашнего «Огонька».
Дикое чтение являет он собою! Не знаю, может, это только мои заморочки, но лично меня всякая старая газета больше всего удручает тем, что, оказывается, все так и было! Мое поколение, возросшее под лозунгом «Нам много врали», в десятом классе вдруг убедилось, что история у страны не одна: снимешь один слой – под ним второй, не устраивает тебя одна версия – всегда можно придумать другую. Все еще верили, что у страны могло быть другое прошлое и соответственно возможно другое будущее… Отсюда бум альтернативной истории, который мы все переживаем и поныне, и сногсшибательные интеллектуальные конструкции главного нашего фантаста – академика кислых щей Анатолия Фоменко. Но открываешь старую подшивку – и в ужасе убеждаешься, что все было именно так, как было: нам не врали, знакомые штампы налицо. Всякая эпоха оказывается прежде всего ужасно глупой.
Впрочем, таково вечное свойство газет и еженедельных журналов: в них прежде всего отражаются глупости и пошлости. То немногое, что выделилось из этой желто-серой массы и впоследствии пережило века, пока еще растворено в море повседневного унылого хлёбова. Чехова печатают рядом с Потапенкой, Толстого – с Тенеромо, Маяковского – с Молчановым… Главный же ужас заключается в том, что, оказывается, не только нынешняя пресса старательно оглупляла себя и читателя,- таково свойство любого периодического издания во все времена. Ну не все же тогдашнее советское население так тупо смеялось над пивными и банями, не все же оно с таким розовым подростковым восторгом ловило каждую новость о новом пуске, запуске, выпуске! Тот искусственно-бодрый, плакатно-ясный тон, который взял «Огонек» во второй половине двадцатых, особенно забавен на фоне рудиментов прежней жизни, которая все-таки казалась побогаче и посложней: то фельетонист из бывшего «Сатирикона» тиснет что-нибудь в старом духе (правда, теперь уже о жилхозяйствах, шкрабах, вузовцах), то мелькнет почти упраздненная впоследствии реклама. Мыло «Букет моей бабушки»: ей-богу, не шучу!
Оказывается, они были не литературные герои. Все они были живые люди – такие же, как мы,- и, значит, с нами запросто может произойти все то, что происходило с ними. Ужас какой. Угар нэпа вообще был очень похож на угар девяностых, на расцвет эпохи первоначального накопления. В двадцать седьмом тогдашних нуворишей начали потихоньку жать; появляется в «Огоньке» роскошный параллельный фоторепортаж «Они пьют, а мы веселимся». Нэпманы за богатым столом – и рядом развеселая круговая пляска нищей рабочей молодежи. У журналистов девяностых годов ни на что подобное не хватило ума – они предпочитали рассказывать только о том, как нэпманы пьют. Да и кто из бедной молодежи в ельцинские времена веселился или тем более гордился своей бедностью? В остальном все сейчас очень похоже на двадцать седьмой год. Подождите, мы еще дождемся своих «Двенадцати стульев» об олигархе, на чьи сокровища, спрятанные в офисный стул, выстроили роскошный дворец пионеров для организации «Идущие вместе»… Особенно печально, конечно, читать в тогдашнем «Огоньке» именно писателей. Им труднее всего было заставить себя ликовать. Но они ликуют тем натужным и унылым ликованием, каким и мы встречали открытие очередной биржи.
И вот среди этого бодрого тона начинают появляться развороты с главами нового романа. Когда-то мой любимый писательЖитинский мечтал перевести свой роман на французский, английский, японский, немецкий, швейцарский (есть такой диалект немецкого), а потом обратно на русский, чтобы текст приобрел французскую легкость, английскую четкость, немецкую строгость, швейцарскую сырность… Проходя через разные писательские головы и руки, гриновский сюжет приобретает совершенно новые обертона. Я этот сюжет подробно пересказывать не буду, потому что «Огонек» пообещал выложить этот роман целиком в Интернете. Лично я предложил бы издать его книгой, поскольку именно книгой-то он никогда и не выходил, а главы, написанные Фединым, Толстым, Зощенко, Бабелем, не переиздавались и в собрания сочинений не входили. Между тем документ уникальный и, как всякая хорошая писательская шутка, приоткрывающий авторов с неожиданной стороны: не мной замечено, что больше всего саморазоблачаешься, когда пишешь на заказ.
Но в общих чертах происходило вот что: Лев Никулин, впоследствии историк, тогда бытописатель, подхватил гриновскую эстафету весьма достойно. Он ввел женщину – женщину красивую, романтическую и вдобавок иностранку; это она поселилась в богатом доме, который «не для себя» строил концессионер Струк. Архивариус Варвий Мигунов, который отдал журналисту Берлоге таинственную папку с делом о точно таких же поджогах в 1905 году, после пожара в судебном архиве сошел с ума. Он сидит на полу в психлечебнице и вырезает из бумаги (с которой провозился всю жизнь) огромных бабочек. Это Никулин придумал хорошо, страшно. Дальше сюжет попал к Свирскому, автору нравоучительных, очень революционных повестей из еврейской жизни; в речи героев появляются характерные местечковые интонации: «Уж так, гражданка, всегда случается, что до пожара не бывает пожара». Свирский же ввел в роман непременного героя прозы тех лет – бандита; тут же и так называемая шалава, она же маруха, то есть простая, честная в общем-то девушка, пошедшая не по тому пути. Зовут ее Ленка-Вздох («стриженая девица с папиросой в ярко накрашенных губах»).
Интересно, что если Никулин попытался придать действию мистико-эротический колорит (сказалось богемное прошлое), то Свирский честно строит детективную интригу в духе социального реализма. Четвертым подключился ныне совершенно забытый Сергей Буданцев, беллетрист, сатирик и большой путаник. Он принес с собою колоритного, жирно написанного сумасшедшего нэпмана, одержимого навязчивыми идеями; в этой главе, однако, действие капитально пробуксовывает, все время отдаляясь от строгого, изящного замысла. Пятым за дело взялся молодой, но уже знаменитый Леонов, как раз готовивший к изданию первую редакцию «Вора»: он тогда, что называется, ходил под Достоевским, сильно интересовался душевными патологиями и подпольными типами, а потому перенес действие в сумасшедший дом, где отыскал множество привлекательных для себя типов. Чего стоит один «служитель, сплошь заросший волосом от постоянного соприкосновения с сумасшедшими».
В шестом номере (на обложке красуется плакат «Не целуйтесь! Через поцелуи передается самая распространенная болезнь этого года – грипп!») подключился Юрий Либединский: он был более газетчик, нежели собственно писатель, и сосредоточился на быте провинциальной газеты. Глава его написана в добротном советском духе, а потому вышла длиннее и скучнее прочих. Правда, присутствуют в ней элементы постмодернизма, которого тогда никто еще не нюхал: ссылки на толстовскую «Аэлиту», на кольцовские фельетоны… Либединский ввел в роман главных положительных героев – естественно, пролетариев: они-то и призваны разоблачить поджигателей. Молодые рабочие под руководством старого, еще более положительного и, естественно, морщинистого, начинают собственное расследование. Хороша, однако, реплика одного из них, заблуждающегося (по оценке опытного рабочего Клима, «золото с дерьмом»): «Скучно очень, дядя Клим! Сегодня культ, завтра физ, потом полит, потом просвет, очень скучно живем, Клементий Федорович!» Поистине, товарищ, золотые ваши слова.
Седьмую главу поручили пролетарскому писателю Никифорову, от которого тоже мало что сегодня осталось. «Я по большому делу»,- сообщает Ленке.- Вздох малосознательный рабочий Варнавин, ища через нее встречи с известным вором Петькой Козырем. Да уж ясно, что не по малому! Он вместе с Козырем тоже задумал найти поджигателей, но в результате сам же за поджигателя и был принят. Глава Никифорова написана невыносимым раннесоветским языком, в котором намешано всего помаленьку: плавают какие-то огрызки бессистемно прочитанной в детстве бульварной литературы, бушует молодой экспрессионизм, речь персонажей стилизована до полной лубочности и состоит из каких-то беспрерывных эханий и гмыханий…