Голубая Дивизия, военнопленные и интернированные испанцы в СССР - Андрей Елпатьевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь к 4 октября 1941 г. положение дивизии – у озера Ильмень – окончательно определилось. Вот что записывает Ридруэхо 30 октября, после того как в сельской школе, вместе с группой офицеров, они рассмотрели большую карту России:
«Хотя это вещь известная, отмечу сейчас ее вид. Маленький аппендикс, который висит с краю, есть вся старая Европа, до Марокко, немного земли по сравнению с огромным русским пространством, нарисованным одним красным цветом, которое занимает параллели и меридианы – почти всю карту – до Берингова пролива. Очень мала и незначительна, по сравнению с этим планетарным пространством, полоса из 1 000 или 1 500 километров глубины, которую Германия занимает в России. Угнетающая очевидность. Кто-то из нас сказал шутливо, подчеркнув жестом руки широкое пространство до Владивостока: «Кажется, нам есть куда идти по болоту. Тот, кому это прикажут, придет в уныние».
Действительно, среди нас есть оптимисты, которые уверены не только в непременной победе, но и в нашем победном возвращении в Испанию до Рождества. Мои предчувствия далеки от того, чтобы быть столь прекрасными. Оставим в стороне вопрос о пространстве и о количестве людей, которые сопротивляются. Просто достаточно установить, что кампания была для Германии большой неожиданностью в части подготовки, военного потенциала и промышленной эффективности русских. Для Германии и целого мира. Вспоминаю, что когда Дивизия формировалась в Мадриде, немцы официально говорили о войне длительностью не многим более восьми недель. Сейчас, также официально, подозревают, что падение Москвы, которое было неизбежным месяц назад, не будет еще концом войны, и в лучшем случае превратится из наступления в оборону против бастионов Урала. <…> Германия встретила действительно равного врага, по качеству и количеству» (С. 173–174).
И, чтобы завершить характеристику личности Дионисио Ридру-эхо, остановимся на его отношении к действиям немцев относительно еврейского и другого населения на оккупированных территориях. Вот заметка, сделанная в конце августа 1941 г. у станции Тройбург:
«В каждом доме жили поляки. Как известно, поляк обязан носить букву «П» на одежде. Мы – согласно приказам, которые мне случилось прочесть, – не должны было брататься с ними, в том числе и «по соображениям религиозной общности»: «не следует забывать, что это побежденные». Нам это глубоко не понравилось, возмутило, показалось позорным и глупым и более чем жестоким. Реальность, тем не менее, другая. Я это видел здесь. Поляк каждого дома живет здесь свободно и семейно. Нет ощущения, что он чувствует себя посторонним. Таково наше впечатление. Также, кажется, имеется здесь поблизости лагерь польских женщин, предназначенных для сельских работ. Солдатам запрещено – нам особенно – общение с ними, под угрозой серьезного наказания. Думаю, что некоторые из наших пренебрегли этими приказами, не знаю, из любви ли к полячкам или из нелюбви к приказам» (С. 35).
Вступив на бывшую польскую территорию, Ридруэхо записывает:
«На многих рукавах видна одиозная желтая повязка со звездой Сиона. Здесь бедные люди, лишенные поддержки, вызывают сочувствие, несмотря на антипатию, которую, несомненно, мы испытываем – не знаю, по какому атавистическому злопамятству – к «избранному народу» (С. 40). Он снова возвращается к этому вопросу уже близ Гродно: «Судьба этой бедной страны вызывает содрогание – сначала господствовали и чистили население русские. В это время евреи (ненавидимые этими бедными поляками еще более сильно, чем немцами) имели большое преимущество. Затем, при отступлении, русские эвакуировали население славянского происхождения и множество полезных для них мужчин и женщин, согласно большой тайне советской машины. Сейчас евреи, которые остались, испытывают – кроме гнета новых оккупантов – ненависть и мщение населения. Говорят, что эта ненависть проявляется и в отношении к последующим захватчикам… Жизнь в Гродно тяжелая. Рационы малы. Всё в беспорядке. Население разделено на три группы, на три класса, которым немцы запретили общаться между собой. Русские рассматриваются с большим доверием. Затем идут поляки. Евреи страдают от гнета очень серьезно…» (С. 43–64).
15 сентября, недалеко от Радошковице, Ридруэхо развернуто резюмирует свое отношение к немецкому решению «еврейского вопроса», пытаясь как-то оправдать его «теоретически», но не принимая его на практике:
«Еще в Радошковице я видел проходящую группу евреев, с отметками, подавленных, с блуждающим взглядом, идущих не знаю откуда и куда. Думаю – и испытываю большое сочувствие, – что одно дело – понимание теории, и другое дело – факты. Я понимаю антисемитскую реакцию Германского государства. Понятна история последних двадцати лет. Понятна – еще более глубоко – вся история. Немецкий гнев – это не просто эпизод. Это случалось раньше и случилось бы потом тем или иным образом. Это упорство еврейского народа и это циклическое возвращение к разрушению храма – там, где он воздвигнут, и в какой бы форме он ни был: властью ли, богатством, прямым действием – есть одна из завороживающих проблем в истории. Не веря в действительность греха и далекого проклятия, нельзя понять это. Может ли произойти в Соединенных Штатах то, что произошло в Германии? Но если это, включая и частные резоны наци, – понятно, то еще остается понять вблизи, конкретно, лицом к лицу, человеческое дело: эти евреи, переданные Польше или перемещенные из нее, страдают, трудятся, возможно, умирают. Если это и можно понять, то нельзя принять. Перед этими бедными, дрожащими, конкретными существами теряет резон любая теория. Нас – уже не только меня – нас поражает, нас скандализирует, оскорбляет наши чувства эта способность к развитию жестокости, холодной, методичной, безличной, с которой приводится в действие этот предварительный план «с лица земли»… Не знаю, только ли я сожалею о том, что делается, но среди нас эти колонны евреев вызывают бури сожалений и соболезнований, которые, с другой стороны, не сопровождаются какой-либо симпатией. Пожалуй, в целом нам противны евреи. Но мы не можем, по меньшей мере, не чувствовать солидарности с людьми. У меня есть только неточные данные по поводу методов преследования, но то, что мы видим, это чрезмерно… Никакое Государство, никакая Идея, никакая Мечта о будущем, каким бы благородством, красотой или усилиями они ни сопровождались… не может не нанести себе вреда безразличием к деликатному и огромному делу власти над человеческими жизнями. При живой поддержке, которую мы оказываем Германии – надежде Европы сегодня, – с этими моментами нам труднее всего согласиться. Мне известно, что в Гродно, в Вильно и в некоторых других местах между нашими и немецкими солдатами имелись ссоры и стычки из-за евреев и поляков, особенно из-за детей и женщин, становящихся объектами какой-либо грубости. Это меня радует» (С. 79–80).
Он рассказывает об идиллической любви молодого солдата-испанца и девушки-крестьянки, и немного дальше – о радушном приеме, который получили его товарищи в доме трех молодых русских женщин в Гродно («вдова или одна из жен одного политического комиссара – из тех, кто начинал входить – немного недостойно и непочтительно – в западную и христианскую цивилизацию») и которые «не были столь же снисходительны к германцам…» (С. 55–57). К любовным историям между испанцами и местными Ридруэхо возвращается неоднократно. Упомянутый выше «Доклад…» Совинформбюро также не оставляет без внимания этот сюжет[34]. О доброжелательных контактах местного населения и испанцев говорят в дневнике Ридруэхо двое дивизионеров-анархистов (не по партийности, но по поведению), которые «решили идти на фронт своим ходом, не объединяясь с какой-либо войсковой единицей, и подсаживаясь иногда в попутные автомобили… Они не боятся приходить в деревни и жить среди крестьян, которые всегда к ним хорошо относятся. Чтобы добыть еду, они продают мужикам лошадей дивизии, которые брошены по причине их усталости» (С. 116).
Чем дальше, тем теплее становятся строки дневника Ридруэхо, посвященные России. Возвращаясь из Берлина после болезни, он записывает 8 февраля 1942 г. в Григорово, близ Новгорода:
«Я едва ли отважусь рассказать моим друзьям – из-за страха показаться впечатлительным – о своем восторге от того, что я вернулся сюда, в день ясный и спокойный, под чистое небо и солнце, искрящееся на снегу. Я испытываю чувство неизвестной радости, как ребенок, который встретил то, что желал, и забыл обо всем остальном. Эта покрытая сейчас снегом земля красива, и особенно в моем сердце. Я смотрю на нее с растущим энтузиазмом, когда мы останавливаемся на краю маленькой ложбины, рядом со строениями госпиталя… На склоне ложбины стоят несколько русских детей и несколько девушек, закутанные в лохмотья – розовые щеки и взгляды синие и открытые, – которые скользят на рудиментарных лыжах и кричат, довольные. Когда какой-то наш солдат хочет ущипнуть какую-то девушку, она упрекает смущенно: «Нихткультура» и ускользает, смеясь» (С. 266–267).