Ангелы поют на небесах. Пасхальный сборник Сергея Дурылина - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николка посмотрел на солнце.
– Благовестить пора.
Серафим Иваныч засуетился около клеток. Мальчики осаждали его:
– Дедушка, дай, я пущу!
– Мне снегиря!
– А мне пеночку!
– Дедушка, дай чижечка!
Серафим Иваныч бережно вынимал из клеток птичек и вручал их мальчикам:
– Крылышек не помнй! Держи осторожненько. У птицы душа легкая, у человека руки – грубуки: замять легко. Как зазвонят, руки повыше подними и пускай на волю! И пожелай ей вольное житье найти!
Раздав детям птиц, Серафим Иваныч оставлял себе всегда самую невзрачную птичку, – и на этот раз это был с трудом выхоженный им стриж.
Он расставил детей у пролетов колокольни, снял шляпу, перекрестился широким тщательным крестом и ждал первого удара колокола. Как только Николка ударил, старик далеко в воздух протянул руку с птицей и пустил ее, подкинув птичку, прошепча:
– Благовествуй земле радость велию!
Одновременно с ним несколько детских ручонок, со всех сторон колокольни, протянулись в воздухе, быстро разжали кулачкй – и птицы взлетнули на еще слабых крылышках. Одни скоро пропали в весенней синеве, другие, робко покружившись в воздухе, опустились на кровлю собора, а третьи, перелетев площадь, сели на крыши домов; посидев и отдохнув, те и другие улетели за город. Теплый ветер, зачерпнув красного благовещенского благовеста, подгонял их к лугам, к лесу, к полю. Выпустив птицу, Серафим Иваныч звонил со звонарями.
По лицу его катились слезы. Николка и Чумелый старались не смотреть ему в лицо в это время. Василий ударял в грузный соборный на верхнем ярусе. Дети оставались у перил пролетов и гадали, чья птица дальше улетит? кто выше зареет – чиж или зяблик? Им хотелось выпытать у старика, ладно ль они выпустили птиц и кто ловчей подбросил птичку в воздух? Мальчики поглядывали на старика и недоуменно шептались: он звонил и плакал.
Отблаговестив, Серафим Иваныч собирал свои клетки и прощался, но Николка всегда зазывал его в каморку отдохнуть. Туда же приходил и Василий.
В этот год сели в каморке и молчали. Василий поздоровался со стариком:
– Птица ваша летела нынче ходко. Я с вышины смотрел. Только все равно люди поймают.
Серафим Иваныч не возражал, а Николка заметил:
– Ну, не всем ловить. Надобно кому-нибудь и выпускать.
– Я не против того. Я только к тому, что ловцов больше, чем пущецов. Всяк поймать норовит. 365 дней ловят, а в который выпускают – один день в году.
– Один, – подтвердил Серафим Иваныч. – Только и есть один. Решил в этот день человек свободой Богу праздновать. Во все другие дни молитвой празднует, фимиамом, красотою церковною, а в этот – свободою. Краше для меня этот день всех дней в году.
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать?[3]
Николка усмехнулся.
– Неужели не за что роптать, – ну, хоть не на Бога, а на кого поменьше? Живешь ты за городом, трудишься, пчел водишь, за садом ходишь, столярничаешь, а для всего города будто ты дикий или в свежую краску выкрашен: боятся, как бы о тебя не запачкаться. Обходят тебя.
Серафим Иваныч ответил с твердостью:
– Не за что роптать. Конечно, не за что. Что тут удивительного, что сторонятся? Я – расстрига. Я – недомерок: ни на чью ногу не прихожусь. Вон Василий Дементьич знает, какие бывают недомерки.
– Знаю, – сказал Василий, – а бывают такие ноги, что недомерком как раз на нее и угодишь.
– Бывают. А я иду – и дети за мной: «Расстрижка – огрызная кочерыжка!» Я – ничего. Всякий сам свой груз несет. А я сам его на свои плечи навалил.
– А не другие? – недоверчиво спросил Николка.
– Сам. Другие, наоборот, снять хотели. А я не допустил. Я путаник. Меня отец Гавриил, благочинный, так и звал. «Есть, – говорит, – путники, а есть путаники. Ты велию[4] петлю вокруг себя опутал. И я разрублю ее, хоть не Александр Македонский». Только не разрубил.
Улыбнувшись на что-то вспомянутое и радостное, Серафим Иваныч продолжал:
– Сказал я, прелюбезные, что день этот я без слез не встречаю. Сама собой набежит. И не служу, вот уже десять лет не служу, и «Архангельский глас» не пою, а слезу сберег. На нее запрещение мое в сане и священнослужении не распространилось. Колесо в одной только точке касается земли, а всеми остальными обращается в воздухе. Я – колесо: весь в воздухе, а только малой точкой прикасаюсь на секунду к земле бытия моего – и плачу[5].
Сегодня эта точка моя благовествуется. Матерь Божия, Архангелом обрадованная! Расстрига я. Волосы в скобку. Прав не имею. А был иерей Геликонский Серафим[6]. В Перегудове, двести верст отсюда. Приход получил городский в приданое за женой. Протоиерея, отца Павла Ефесского, она дочь была, Царство Небесное. Диссертация его существует «О пребывании Илиином». Мудреная. Важен был и многопопечителен. Иерёица моя, Анна Павловна, была слабого здоровья. И я ее хранил. Она ни к хозяйству, ни к чему у меня не принуждалась. Сидит, бывало, в кресле, и бухарского кота Полежайку расчесывает или вяжет на стольники гарус[7]. А дом от отца протоиерея достался полнехонек: и пеун, и мяун есть. И все из дому плывет. Я вижу, что плывет, но что сделаешь? Хранил я жену. Смеюсь, бывало, про себя: «Ну что ж! При отце Павле прилив был, при отце Серафиме – отлив. Всему свой черед». И к тому же – «всяческая суета». Но приехала к нам свояченица, поглядела на наш отлив и говорит: «Это у вас безобразие. Я привезу вам человека, не то у вас все хинью пойдет». И привезла вдову дьяконицу Марью Сергеевну, с четырьмя детьми, мал мала меньше. Аннушка дала ей ключи: «Сестра вам верит. Говорит: плывет у нас все. Может быть, что-нибудь удержите? Мне ничего не надо. Я только свежие щи люблю с маслинами; чтобы были; еще грибную икру». И вот удивительно: Марьи Сергеевны мы не видим, голоса ее не слышим, а и пеун[8] у нас стал кричать кукареку погромче, и мяун все по углам облизывается. Кончился у нас отлив, опять прилив начался. Аннушка тишину любила. Ковром у нее дверь была обита. Она вяжет, бывало, Полежайку расчесывает или читает «Юрия Милославского». Покой ей полный был врачами