Улица Сапожников - Дойвбер Левин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто тут гавкает? — проговорил он гулким басом.
Ему никто не ответил. Ребята — ни живы, ни мертвы — лежали не дыша, Гаврила прошелся по огороду, замахнулся на ворон — «кыш, окаянные!» — и, зевая, почесываясь, вернулся в будку. Мешка он не заметил.
А ребята, ползком-ползком, выбрались из огорода, вскочили и — ходу. Остановились они только у моста.
— Услужил! — сказал Ирмэ. — Спасибо! Видал, кто это был?
— Кто?
— Да этот, с мешком?
— Нет, — сказал Неах. — Не видал.
— Оно, конечно, — сказал Ирмэ, — что на него, на вора, смотреть. Ты ведь такой — «не боюся никого, кроме бога одного». Орел!
Неах молчал. Сплоховал — ясно. Что тут говорить?
— Слободской Степа — вот кто, — проворчал Ирмэ.
Неах побледнел.
— Ну?
Слободского Степу в Рядах боялись как огня: вор и поножовщик — забубенная голова.
— Вот те и «ну», — сказал Ирмэ. — Балда!
— Будет тебе! — Неах чуть не плакал. — Что теперь-то, а?
— Известно что, — сказал Ирмэ. — Слыхал — «убью»? Вот и жди. Жди, когда ножом нырнет, — и все.
В местечко ребята вернулись тихие, понурые. С кем связались-то? Со Степой! Убьет ведь, вор! Факт — убьет!
Но уже на базарной площади ожили, повеселели. На базарной площади полно было ребят. Они с гиком, с криком прыгали вокруг какого-то лотка… Наскакивали на лоток всей оравой, стараясь его раскачать и повалить. Командовал паренек лет тринадцати. «Стройсь!» кричал он, но никто его но слушал. Тогда он обозлился и, приподнявшись на цыпочки, взмахнул рукой, гаркнул на всю площадь:
— По домам, бродяги! Шагом арш!..
Глава шестая
Вечерний разговор
Солнце стояло низко. Небо сгустилось, потемнело. Настали сумерки. От земли, как от печки, шло тепло. Легкий пар плавал над полем, и казалось, что поле тлеет и дымится.
На улице Сапожников было людно. Все высыпали на улицу — стар и млад — посидеть, покурить, спину расправить. Кто работу закончить не успел, тот сидел под сбоями у двери и строчил на швейной машине или вгонял последний гвоздь в сапог. Чахлые младенцы возились в пыли, тузили друг друга, и визжали. Мужчины, в жилетах, в опорках на босу ногу, молча курили, — устанешь за день, как собака, до разговоров ли. Зато уж женщины, высунувшись наполовину из раскрытых окон, стрекотали, как сороки. Огня еще не зажигали, — керосин-то не дармовой, а пока можно посидеть и так, без огня, ничего не сделается.
И только в одном долю, высоко, под крышей, неярко горел огонек. Дом этот на улице Сапожников называли «Высоким курятником». Старинный это был дом, «Высокий курятник», самый населенный и самый бедный дом в местечке, нескладный какой-то, смешной. Вокруг всего дома шли перильца, лесенки, балкончики. Верхний этаж — это был единственный в Рядах трехэтажный дом — выдавался далеко вперед и висел над улицей, как навес. И всегда — рано утром, поздно ночью — дом гудел, ревел, пел и плакал.
Внизу, в подвале, две сестры-портнихи, Либе и Нэше, шили приданое богатым невестам местечка. Девушки сидели у окна, игла быстро мелькала в прозрачных пальцах. Сестры шили и тоненькими голосами ноли о милом, который уехал в далекую страну, в Америку, и забыл, и письма не шлет. Они пели и кашляли глухо, как старухи, а в подвале темно, сыро, что в колодце, и гнусно пахнет чем-то кислым, — клопами, что ли, — и по стенам пышно цветет плесень.
Над подвалом, в тесных комнатушках, жили сапожники, портные, шапочники, скорняки. В каждой такой клетушке — только стол да стул, да кровать о трех ногах с разбитой спинкой. На кровати — семья, девять душ, а за столом — десятый, отец-кормилец. Он проворно сучит дратву или кроит карман, а за спиной — пропади ты пропадом! — хнычет ребенок, верещит жена, и сосед угодливо встречает заказчика, а заказчик сердится, кричит: «Да что! да как! да я тебя!»
Выше, в третьем этаже, шесть человек ткачей выделывали полосатые молитвенные одеяния — талесы. Чтоб скоротать время, — с шести утра до восьми вечера, шутка ли, — ткачи, как и девушки-портнихи в подвале, пели. Но девушки пели тоненькими приятными голосами, ткачи же ревели, как быки. Умолкали они только тогда, когда появлялся хозяин Оре, могучий человек с могучей русой бородой по пояс.
А на самом верху, на чердаке, под крышей, умирала старуха-нищенка Мере, и потому-то наверху в ее каморке день и ночь горел огонь. Старуха лежит одна. Забежит на минуту соседка, крикнет: «Как, Мере? Жива — нет?» — и опять никого, одна. Старуха глядит на огонек, слышит, как гудит и стонет под ней дом, «Высокий курятник», и думает, что зря ее господь забыл, — прибрал бы он ее поскорей, и спасибо ему.
Ирмэ и Неах, повеселевшие, спокойные, шли домой. Они шли чинно, не спеша, руки за спину и говорили тоже не спеша, степенно.
— Нет, — говорил Ирмэ, — как хочешь, а сапожное дело, это — не то. Не то, не то, Неах. Сиди, как проклятый, за верстаком, спину ломай. А тут и мухи и клопы, и дитя пищит, и жена визжит. Не то. Конечно, самая беда — жена. Я уж, Неах, думаю, что, может, не жениться мне, а?..
— Глянь-ка, Ирмэ, — сказал Неах.
У «Высокого курятника», на улице сидела дурочка Файтл. Перед ней на земле лежали моток черных ниток и спицы. Но она не вязала. Она уныло глядела на моток и, поводя пальцем, говорила с ним как с человеком.
— Понимаешь ты, детка, — говорила она мотку, — сплю это я, сплю и вижу сон, будто стоит это покойный дед, дай ему бог здоровья, будто стоит это он, стоит, и будто вдруг бородой махнул. «Ой, говорю, дедка, чего это ты, говорю, бородой махнул?» А он, — Файтл всплеснула руками, — а он как заплачет, как заплачет. «Ой, говорит, внучка ты моя, Файтл, я же, говорит, вот сейчас, вот только что потерял копейку, копейку, копейку..» Ай-ай! — Файтл вдруг завыла.
Ирмэ подошел к Файтл и сказал:
— Ну-ну, — сказал он, — нечего. Вот она, твоя копейка, — и показал ей кукиш.
— Что? — сквозь слезы проговорила Файтл.
Но Ирмэ уже занялся другим. На пороге своей лавчонки — лавчонка была в клопиную нору, и товару в ней было едва на три пятиалтынных — сидел пригорюнившись лавочник Фишль, убогий человек, подслеповатый и глухой. Он был в валенках и в зимнем ватном пальто, хотя на улице было ясно и тепло. Фишль тупо глядел себе под ноги и молчал. Он сегодня наторговал на восемь копеек, а с этим как домой-то придешь? — семья голодная, а дома пусто. И вот он сидел и ждал, не придет ли покупатель. Но покупатель не шел. И Фишль ждал.
— Фишль! — крикнул Ирмэ, — я вам вроде полушку должен.
Фишль поднял голову, открыл рот и уставился на Ирмэ.
— Что тебе? — сказал он глухо.
— Так дайте мне на эту самую полушку орехов, Фишль! — крикнул Ирмэ.
Лавочник поморгал — он ничего не расслышал — и вдруг вздохнул.
— Oй, ребятки, худо, — сказал он и покачал головой. — Ой, как худо. — И опять ссутулился, сник.
— Пойдем, — тихо сказал Неах, — чего тут.
Дома не было никого. Только младший брат Эле спал одетый на голом диванчике у окна. Ирмэ сунул ему под голову подушку, мальчик пробормотал что-то невнятно и сердито, но не проснулся. В комнате было темно. Ирмэ вслепую пошарил по столу и нашел горбушку хлеба. Он взял хлеб и пошел опять на улицу. Веселей на улице.
Неподалеку на бревне сидели Меер, шапочник Симхе и шорник Нохем. Нохем был высокий и худой — черное морщинистое лицо, длинные тонкие усы. Они с Меером были однолетки, одногодки, но казался Нохем старше лет на десять по меньшей мере. Ирмэ его не любил: шумный человек, горлопан. Все трое курили. И о чем-то говорили, громко говорили, спорили будто.
«О чем это они?» подумал Ирмэ и, жуя свой, хлеб, подошел поближе послушать.
Когда Ирмэ подошел, говорил Симхе. Говорил он негромко и напевно, будто молитву читал.
— И всегда-то ты так, Нохем. — говорил он, — шумишь ты, брат, галдишь, а к чему, чего — и сам-то толком не знаешь. «Сторонись, народ, — воевода идет». А только помни, Нохем: все от бога. В святом писании сказано так…
— Что вы мне «писание»! — зло перебил Нохем. — Вот вам писание: человеку, — большим заскорузлым пальцем он ткнул себя в грудь. — человеку тридцать четыре, а за верстаком он уже двадцать три. Двадцать три года, как один день. А что наработал? Чахотку наработал. Вот те и писание…
— Опять ты свое. — Симхе укоризненно покачал головой. — Ну, работаешь. И еще двадцать лет проработаешь..
— Дудки, — буркнул Нохем. — Я хитрей, — околею.
— Уж это, Нохем, как знать, — сказал Симхе, — все под богом ходим. А я вот о чем: и еще двадцать проработаешь, и тоже будешь гол и наг. Я не двадцать, я, слава те, сорок лет работаю. А что я наработал? Все работают…
— Все? — Нохем наклонил голову, сощурился. — Так ли? Все ли? А Шер работает? А Казаков работает, а Файвелке Рашалл работает? Да уж, работничек, сгори он.
— Взял! — сказал Симхе. — Взял Файвела! Он богатый, что на него смотреть. У него и так-то много. Ему бог дал.