Военные мемуары. Том 3. Спасение. 1944-1946 - Шарль де Голль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письме председателю Национального собрания я не позволил себе никакой полемики. Если я остался «во главе правительства после 13 ноября 1945, — писал я, — то только ради необходимости обеспечить преемственность перехода…». Сегодня партии в состоянии «сами заниматься своими делами». Я не стал напоминать, в каком состоянии находилась нация, когда «я взял на себя груз ответственности, чтобы привести ее к освобождению, победе и независимости». Но я обратил внимание на факты: «Сегодня, пройдя через тяжелые испытания, Франция не находится в угрожающем положении. Конечно, тягот и невзгод еще немало, как немало и серьезных проблем. Но, в целом, жизнь французов налаживается. Хозяйственная деятельность возрождается. Мы сохранили свою территорию. Мы вернулись в Индокитай. Общественный порядок не нарушается. Во внешних делах, несмотря на еще существующие причины для беспокойства, нашей независимости ничто не угрожает. Мы стоим на Рейне. Мы заняли место в первых рядах всемирной организации, и ни где-нибудь, а в Париже должен собраться весной первый конгресс мира». Наконец, я выразил «искреннее пожелание успехов будущему правительству». Ответ Феликса Гуэна был выдержан в корректных тонах.
Но если у меня на душе было спокойно, в политических кругах царило иное настроение. Вчера их беспокоило мое присутствие, сегодня их волновало мое отсутствие. Ходили слухи, что я готовлю государственный переворот. Как будто мой добровольный уход был недостаточным доказательством абсурдности подобных опасений. Кое-кто, не опускаясь до такого рода нелепиц, решил, тем не менее, проявить бдительность. Венсан Ориоль, например, срочно покинул Лондон, подхлестываемый мыслью, что я пожелаю выступить по радио в надежде вызвать гнев народа и заручиться его поддержкой. Вечером 20 января он направил мне письмо, предупреждая, что, поступая таким образом, «я приведу страну к расколу к выгоде и удовлетворению врагов демократии». Я успокоил государственного министра. Вообще-то, если бы мне требовалось изложить причины отставки, я не преминул бы сделать это, и выступление, с которым бы я обратился к суверенному народу, никак не противоречило бы демократическим принципам. Но я считал, что мое молчание будет весомее любых слов, что мыслящие французы сами разберутся в причинах моего ухода, а других просветит, рано или поздно, ход событий.
Где обосноваться? Предвидя в перспективе уход, я решил, в случае чего, переехать в Коломбэ-ле-дез-Эглиз и даже начал ремонт разрушенного во время войны дома. Но ремонт затягивался на месяцы, и я подумал об отъезде в какую-нибудь далекую страну, где можно было бы прожить какое-то время в спокойном ожидании. Но поток брани и оскорблений в мой адрес, выливаемый политиканами и борзописцами, вынудил меня остаться в стране. Я не желал, чтобы хоть кто-нибудь подумал, что эти нападки задевают меня за живое. Я снял у Управления изящных искусств особнячок в Марли, где прожил безвылазно до мая месяца.
Однако, если власть предержащие купались в эйфории, обретя прежнее, привычное существование, жизнь простых французов тускнела. С уходом де Голля затих дующий с вершин свежий ветер, погасла надежда на лучшую долю, исчезли национальные амбиции, поддерживавшие дух народа. Каждый, какие бы взгляды он ни исповедывал, внутренне ощущал, что де Голль унес с собой нечто солидное, прочное, весомое, дарованное ему Судьбой и чего был лишен утвердившийся режим политических партий. В удалившемся от дел лидере продолжали видеть законного хранителя суверенности нации, Историей предназначенного покровителя. Всем было ясно, что в безмятежные времена это непререкаемое верховенство будет лежать под спудом, но оно к общему удовлетворению вырвется наружу, как только страна вновь окажется под угрозой.
Мой образ жизни в течение ряда ближайших лет будет подчинен той миссии, которую Франция возложила на меня, даже если сейчас многие фракции отказались последовать за мной. Что бы я ни сказал или что бы за меня ни говорили, мои слова, подлинные или мне приписываемые, будут достоянием гласности. Все, с кем мне придется иметь дело, будут ко мне относиться так, как если бы я представлял собой высшую власть и принимал их в лучших дворцах нации. В какой бы аудитории я ни появился, присутствующие будут оказывать мне самый горячий прием.
Именно в эту атмосферу попал я, вновь появившись на публике вскоре после моего официального ухода. Так было повсюду: и когда я говорил в Байе о необходимой для Франции системе государственного устройства; и когда призывал французский народ объединиться во имя Франции и изменить недостойный ее режим; и когда в различных аудиториях излагал устремленные в будущее идеи; и когда появлялся перед народом, наведываясь по два раза, а то и чаще во все французские и алжирские департаменты, отдавая долг верности старым дружеским связям. С теми же свидетельствами доброй памяти я столкнулся после 1952, когда ушел от дел, видя, что зло слишком разрослось, чтобы его можно было пресечь и предупредить неизбежные потрясения; когда мне доводилось порой возглавлять ту или иную торжественную церемонию; когда я посещал Африку и Юго-Восточную Азию, объезжая заморские французские земли, или присутствовал при открытии первых нефтяных скважин в Алжире. Сейчас, завершая эту книгу, я ощущаю, как к моему незамысловатому убежищу обращены многочисленные доброжелательные взоры.
Это моя обитель. В людской суматохе и в круговороте событий одиночество манило меня. Теперь оно стало моим верным другом. Чего желать большего, если ты был на дружеской ноге с Историей? К тому же эта часть Шампани воплощение покоя: обширные, неясно очерченные, навевающие грусть горизонты, густые леса, поля, пашни, заросли, невысокие горы, потрепанные ветром и временем, тихие, небогатые деревеньки, не изменившиеся за тысячелетия. Ничем не отличается от них моя деревня. Расположенная на возвышенном плато с примостившимся к нему лесистым холмом, она простояла века в центре угодий, обрабатываемых ее жителями. Я не пытаюсь навязать им свою персону, а они отвечают мне ненавязчивой дружбой. Я знаком со всеми семьями, уважаю их и люблю.
В моем доме всегда тихо. Из окон угловой комнаты, где я провожу большую часть времени, моему взору открываются дали, за которые на ночлег уходит дневное светило. На пятнадцать километров, до самого горизонта, — ни одного строения. Через леса и поля мой взор скользит по длинному, пологому склону, спускающемуся в долину реки Об, затем упирается в обрыв ее другого берега. С небольшой возвышенности в саду я могу отыскать взглядом дикие места, где лес подступает к селению, напоминая море, накатывающееся на скалы. Я наблюдаю, как на землю опускается ночь. Затем поднимаю глаза к звездам и осознаю всю суетность мирских дел.
Конечно, мое одиночество нарушают письма, радио, газеты, принося мне вести из чужой для меня жизни. Во время кратких поездок в Париж я встречаюсь с людьми, узнавая, кто как и чем живет. В летние месяцы, кроме Анны, ушедшей из жизни раньше нас, в дом приезжают все дети и внуки, наполняя его весельем и молодостью. Время бежит, но ни чтение, ни работа над книгой, ни раздумья не в состоянии развеять мою горестную безмятежность!
А в маленьком парке, который я обошел не одну тысячу раз, деревья, сбрасывающие с наступлением холодов листья, потом вновь покрываются зеленью. И посаженные моей женой цветы с приходом осени вянут, а потом опять расцветают. Дома в нашей деревне ветхие, но и из них нередко высыпают веселой гурьбой девчата и парни. Когда я ухожу на прогулку в близлежащие леса — Ле-Дюи, Клэрво, Лё-Э, Блэнфэ, Ля-Шапель, — их мрачноватая сень рождает во мне ностальгию; но неожиданная птичья трель, или солнечные блики на листьях, или оказавшаяся перед глазами лопнувшая почка напоминают мне, что жизнь, единожды появившись на земле, ведет извечную борьбу и всегда одерживает победу. И тогда меня переполняет дух бодрящего утешения. Раз все начинается заново, значит, и сделанное мною тоже когда-нибудь, уже без меня, станет источником новых деяний.
С возрастом я становлюсь ближе к природе и лучше постигаю ее мудрость, которой, стараясь утешить меня, она делится со мной четыре раза в году, в каждую смену сезона. По весне я слышу ее радостную песню: «Несмотря на то, что было в прошлом, я вновь расцветаю! Тучи не затмевает солнечного света. От всего веет молодостью, даже от корявых деревьев, красотой поражают даже темные, усыпанные камнями поля. Любовь наполняет меня живительными соками и глубокой, неуемной верой!»
Летом она торжествует: «Мое плодородие неистребимо! Я тружусь ради всего живого на земле. Все зависит от моего тепла. Под лучами солнца прорастают семена, созревают плоды, тучнеют стада. Это моя заслуга, и ее у меня не отнять. Будущее принадлежит мне!»
Осенью в ее голосе слышится грусть: «Я сделала свое дело. Я одарила мир цветами, хлебом, яствами и теперь пожинаю плоды своего труда. Разве я еще не прекрасна в своем золотисто-багряном платье при ярком свете дня? Увы! С заморозками мой наряд пожухнет, а холодные ветры сорвут его. Но я не теряю надежды — придет день и в моем оголенном теле вновь зародится жизнь».