Порядок в культуре - Капитолина Кокшенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старуха Анна в «Последнем сроке» многим читателям казалась «прямо вылитой моей матерью» с ее бесконечной любовью к детям, с ее терпением, трудолюбием и прощением, пониманием и величием, с христианской душой. Тут, как говорил Борис Агеев (курский писатель), перед нами великая простота живой клетки. В ней уже заложена вся жизнь, вся будущая сила. Она — начало начал. Старуха «жила как выходило»; «жила нехитро: рожала, работала, ненадолго падала перед новым днем в постель, снова вскакивала, — и все это там же, где родилась, никуда не отлучаясь, как дерево в лесу, и справляя те же человеческие надобности, что и ее мать». Только иногда ей удавалось оглядеться вокруг, да «задержать в глазах и в душе красоту земли и неба». Анна — «справляла свою жизнь». Валентин Распутин не раз повторит этот глагол «справлять» — в нем есть правота, правда, праведность и правильность, соединенные с волей человека. Вот потому он и правит свою жизнь — один, как Анна, «находится среди вечной жизни», не «переставая удивляться своему существованию» среди Вселенной, а другой ведет ее вкривь и вкось. Смерть матери для детей, собравшихся в родовом доме, и стала испытанием всей их жизни. Она умирает, а в них проявляется и что-то самое совестливое, главное, но и что-то уже накрепко утраченное, украденное в человеке городом.
Вообще женские образы у Валентина Распутина потрясающи: вот и Настёна в «Живи и помни» тоже ведь простая деревенская молодуха, вышедшая замуж перед самой войной, но и в ней мощно и чисто звучит ее огромное чувство ответственности за весь тот мир, что рядом с ней. Скрывая своего мужа-дезертира, она никогда не сможет быть счастлива только тем, что он жив. За то, что он живой вернулся домой, не выдержав до окончания войны, она заплатит самую большую цену: бросится, беременная, в реку. Она не смогла «уговорить» не болеть свою совесть.
Женщины, дающие жизнь и длящие род, в повестях Валентина Распутина и сами, каждая из них, как целая вселенная. Они слиты с миром и родом, они типичны и индивидуальны. В «Прощании с Матёрой» писатель выведет целый ряд «старинных старух» — Дарью, Катерину, Наталью, Симу. Жизнь миром в старинной деревне, которая должна уйти под воду, для создания большого водохранилища, чтобы построить новую ГЭС, — жизнь миром и в мире для этих старух находится на самом краю. Вот-вот и их переселят из деревни с историей в несколько сот лет в новое место, а их Матёру затопят воды. И в этот драматический момент для деревни, писатель погружает читателя в поэтический мир крестьянства: его глава о сенокосе — целая песня простому труду. Я и сама знаю, какое это необыкновенное ощущение жизни, какое это дивное диво — слаженное единение в труде и какое это счастье — сенокос! Студенткой, я всегда приезжала к родителям в Сибирь так, чтобы попасть на сенокосы (и на свой, но и с удовольствием ехала к добрым знакомцам родителей). Работа для всех любимых писателем старых деревенских женщин — это продолжение жизни, а жизнь длится для продолжения рода. Из рода в род. Из года в год совершался ее божественный и трудовой круг. Метафора рода у писателя — это нитка с узелками на ней. Одни узелки с одного конца распускаются (умирают люди), зато на другом конце новые появляются (новые нарождаются). Распутинская Дарья хочет «полной правды» не только для себя: строители ГЭС, которых она наблюдает, вызывают у нее тяжелые, почти трагические мысли, — она видит, как в детях исчезает что-то существенное, появляется странная забывчивость и беспамятность. Ей больно видеть, что люди стали жить неумно — «жить не оглядываясь», «облегченно», будто щепки неразумные несутся по волнам житейского моря. «Пуп не надрываете, а душу потратили», — говорит Дарья своему бойкому племяннику. Они-то жили «работой совести», помимо тяжелого своего крестьянского труда.
Имя Матёра, с которой прощаются и герои, и все мы, — снова звучит символично. Тут слышим мы: «мать»- «твердь»- «родина»- «земля». Матёра словно одна противостоит всему тому хаосу развороченной жизни, её запустению, истончению, разрушению, что надвигается вместе со строителями нового мира. Писатель говорит: «Тьма пала» на Матёру, что звучит как акт мировой, апокалиптический, а не просто трагедия одной сибирской деревни, отданной на заклание цивилизации. Земля и Цивилизация столкнулись здесь в почти библейской сшибке.
Валентин Распутин напишет еще много прекрасных рассказов, создаст знаменитый, «перестроечный» роман «Пожар», который тоже читала вся страна, сама подбирающаяся уже к своей гибели-пожару- сговору-расстрелу; напишет повесть «Дочь Ивана, мать Ивана», задолго до нынешних этнических конфликтов почувствовавшего тонким писательским нутром грядущие наши боли и тяжбы. Напишет много отменных и умных статей, каждая из которых не только наполнена до краев печально-русским смыслом, но и ободряет уже самой по себе красотой слова, которую Распутин может предъявить русскому читателю как меру подлинности. А наша мера подлинности состоит в том, что эстетика при определенных условиях становится непременно этичной. Не услышать подлинности слова Распутина, то есть слившимися в нём (слове) этики и эстетики, на мой взгляд, может только очень обделенный или очень одурманенный человек:
«Но когда звучит в тебе русское слово, издалека-далёко доносящее родство всех, кто творил его и им говорил; когда великим драгоценным закромом, никогда не убывающим и не теряющим сыта, содержится оно в тебе в необходимой полноте, всему-всему на свете зная подлинную цену; когда плачет оно, это слово, горькими слезами уводимых в полон и обвязанных одной вереей многоверстовой колонны молодых русских женщин; когда торжественной медью гремит во дни побед и стольных праздников; когда безошибочно знает оно, в какие минуты говорить страстно и в какие нежно, приготовляя такие речи, лучше которых нигде не сыскать и, как напитать душу ребенка добром и как утешить старость в усталости и печали — когда есть в тебе это всемогущее родное слово рядом с сердцем, душой, напитанных родовой кровью, — вот тогда ошибиться нельзя. Оно, это слово, сильнее гимна и флага, клятвы и обета; с древнейших времен оно само по себе непорушимая клятва и присяга. Есть оно — и все остальное есть, а нет — и нечем будет закрепить самые искренние порывы».
Такая русская речь как-то бодрит, поднимает очи к небу и сам писатель, переживший так много большого и радостного, но очень много и горького, потерявший любимую дочь Марию (кровинушку свою, так близко-близко к сердцу его всегда расположенную), — сам писатель мне кажется тем Царским лиственем, который стоял посреди Матёры и держал, по преданию, своими корнями весь остров. Так и слово искреннее писательское каким-то последними усилиями удерживает нынче мир от безумия, — у последней черты человечности.
2012
«Дорога к себе бесконечна»
Ультрареализм Ивана Зорина
«— Как ты пишешь? — однажды спросила она.
— Это просто. Складываешь ладони в шар и достаёшь оттуда слово за словом, будто рыб из воды…»
Иван ЗоринУ него нет произведений большой прозаической формы — нет повестей и романов. Он пишет рассказы, до краев наполняя их художественной силой и смыслами такой концентрации, что иному хватило бы и на пару романов. Художественное совершенство — его принцип, кредо, цель. Иван Зорин его добился — просто физически чувствуешь, как отбирает писатель слова с необыкновенной для нашего времени тщательностью. Он, будто живописец, умеет рисовать словом образ: «Она лишь подумала, что кровь на снегу горит одинаково ярко — и звериная, и человечья», или зачин рассказа «Цыганский роман», демонстрирующий абсолютное стремление автора именно к живописному художественному эффекту: «Улица у нас такая короткая, что когда на одном конце чихают, на другом желают приятного аппетита, и про каждого знают больше, чем он сам. <….> Тощий как палка, и черный как грех, он целыми днями просиживал с кислой миной на лавке под раскидистой липой, потягивая брагу и отлучаясь только в уборную, так что со временем стал как поливальный шланг. От отца он унаследовал только вислые усы и верблюжью привычку. «Чай не колодец», — плевал он в шапку прежде, чем надеть. И насвистывая, шел под липу. На ней же он и повесился, поворачиваясь к ветру вывернутыми карманами, в которых зияли дыры». Вот так, с предельным лаконизмом дан человек и его судьба — скверная и бедная, простая и драматическая.
Всякий рассказ Ивана Зорина будто выступает, проявляется из сложной символической системы: он любит «прием наложения» времен, эпох, чтобы увидеть повторяемость человеческих грехов и радостей, несчастий и счастий, ведь «из века в век жизнь одна и та же». От тех, кто «топчет дороги Руси», он запросто перейдет к временам древнего Рима или в польское княжество, или в императорскую Россию, или к мрачно-романтичному средневековому колориту, или в наши дни «кавказской операции» — что «времена и сроки» для художника? Он зорко видит, что нет ни малейшего прогресса там, где человек остается наедине с собой и должен ответить на вопрос: «Кто я в этом мире?». «Так и Господь, — читаем в рассказе «Численник», — говорит из века в век одно и тоже, только переводчики у него разные». Линейное историческое время принципиально игнорируется автором, чтобы видеть необыкновенные картины бытия, — те, «где вздымая пыль, мужчина, как овцу на поводке, вёл за ожерелье женщину»; где о другом герое «говорили, что будто он проглотил беса и с тех пор носит свою судьбу за пазухой», где Параскева «счастливо перешагнула бедность, став нищенкой», где «у крика есть эхо, у дерева — тень, у берега — противоположный. У каждого есть тот, кем он не стал».